— О, господи!.. Задавят...
Толпа вдруг отхлынула. Старик упал и, как черепаха, пополз в сторону. В руках его была толстая железная трость, загнутая клюшкой. Женщина в солдатской стежонке выхватила трость из его рук и бросилась к уряднику, который направо и налево хлестал людей нагайкой. Она подбежала к нему сзади, размахнулась и ударила тростью по голове. Он упал на шею лошади, а женщина снова размахнулась, и второй удар сбил с головы урядника фуражку. Лошадь вздыбилась и, подминая под себя людей, умчалась. Конные полицейские с яростью врезались в толпу. Высокий парень подбежал к рыжебородому полицейскому, схватил его за руку и рванул книзу. Тот кулем свалился на бок. Кто-то ударил палкой по лошади, та помчалась и потащила за собой полицейского. Он барахтался, силясь освободить ногу из стремени, заметая шинелью за собой снег, лошадь круто завернула за угол. Полицейский ударился об угол пустого ларька, оторвался от седла, качнулся и сунулся под пустой стол ларька.
Несколько мужиков сорвали жерди со столбов коновязи и, подняв их, грозно ринулись на полицейских с криками:
— Глуши фараонов!
Полиция отступила, провожаемая криками, бранью. Хлопнул выстрел.
— А-а!.. Стрелять!.. Аа-а...
Со звоном посыпались разбитые стекла из окон лавки. Слышались глухие удары в дверь, в ворота. Трещали доски. Несколько мужиков, схватившись за жердь, били .тупым концом в крепкие ворота. Ворота затрещали. Треснула и отвалилась доска, за ней полетели во двор осколки других досок. Женщина в солдатской стежонке сунулась в пролом ворот и смело пролезла во двор, окруженный каменными лабазами. В углу под навесом сарая хрипло лаяла цепная собака. Кто-то с яростью рванул железный засов. Ворота распахнулись, и толпа хлынула во двор. На дверях, обитых железом, висели тяжелые замки. Откуда-то принесли железную кувалду. Описывая круги, кувалда с лязгом била по замкам: они. звякали, качались, падали. Раскрылись двери лабазов. В глубине их белели штабели мешков с мукой.
Толпа ринулась внутрь. Окутанные мучной пылью, люди разрывали мешки, насыпали себе, кто сколько мог, и торопливо уходили домой. Ольга в суматохе потеряла мешок. Она выбежала на улицу. У лавки теснился народ. Толпа не убывала, наоборот, росла с каждой минутой.
Вдруг задние ряды притихли и стали боязливо отделяться от толпы, точно земля под ними загорелась.
Из переулка выезжал конный наряд полиции. Он мчался во весь опор. Впереди всех скакал на сивой лошади пристав в светлосерой шинели. Он что-то кричал. Блеснули обнаженные клинки сабель и поднялись над головами. Толпа отхлынула в сторону и стала разбегаться куда попало.
Часть бросилась в здание обжорки, другие — в открытые ворота дворов. Ольга забежала в проулок.
В эту минуту на заводе тревожно загудел гудок.
***
Через несколько дней, в первом часу ночи вдруг опять тревожно загудел гудок завода. Первым его услышал Стафей Ермилыч. Он приподнялся, прислушался, чиркнул спичку, посмотрел на часы, тихо позвал:
— Николай!..
— Ну?..
— Слышишь?..
— Слышу...
— Гудки. Точно на пожар воет. Сходи-ка, что там случилось?
Николай поспешно оделся и ушел.
Возвратился он уже перед утром и принес новую весть:
— Царя с престола свергли... Телеграмма из Петрограда.
— Но-о!..— изумился Стафей Ермилыч...— Довоевал пьяная рожа.
ГЛАВА XI
Жизнь потекла, полная волнующих событий. Ольга каждый день встречала с ожиданием чего-то нового. В народе говорили о большевиках, меньшевиках, эсерах, кадетах. Дома она приставала к мужу, чтобы он ей рассказал толком, что это за люди. Он рассказывал путано, пересыпая речь непонятными словами. Ольга отходила недовольная.
— Ничего не пойму. Будто все говорят одно и то же, а спорят.
— Верно, золотко мое,— вмешивался в разговор Стафей Ермилыч.— Я тоже не разберусь. Чорт свое, поп свое. Никакого согласия нету. Да и понять трудно. Всякой твари по паре насовано в этом комитете. Всякого жита по лопате. Тут и купчишки влезли... Что они, тоже свободу защищают?.. Чинуши всякие — адвокаты. Попы и те с монашками примостились, все кричат: «свобода! товарищи!» Да какие они нам товарищи?..
Часто в спорах Стафей Ермилыч осуждал сына:
— Смотрю я на тебя, разучился ты по-человечьи говорить. Далась тебе какая-то муниципализация, национализация, прах их разберет все эти «ации».— Старик лукаво подмигивал Ольге.— Твои речи, брат, без бутылки не разберешь, а водки сейчас достать негде. Ты проще говори. Мы люди темные, грамота у нас деревянная. Вот Оля малость поучилась, а меня бабушка на печке учила по псалтырю... Аз, ба, веди, аз, га, тятина шляпа, Петрушка по табак пошел. Я не по-книжному, а сердцем понимаю, что все не так делается, как народ хочет.
Иногда споры эти затягивались за полночь. В Ольге проснулось желание больше знать. Она покупала газеты, схватилась за книжки. Впервые почувствовала она, как звучно слово в книге. Земля будто стала шире, просторней и светлей.
Часто навещала Ольгу тетка Степанида.
Стафей Ермилыч любил ее. Он даже тосковал, когда Степанида долго не показывалась.
— Где же спасена душа на костылях не идет? Хоть бы пришла, больно уж с ней весело.
Раз она пришла вместе с Лукерьей. Лукерья посвежела, побелела, выпрямилась. На этот раз она была особенно весело настроена. Ольги дома не было. Их приветливо встретил Стафей Ермилыч. Он захлопотал с самоваром. Степанида разделась, засучила рукава и прошла в кухню.
— Ну-ка, сватушка, посторонись, я самовар-то поставлю. Где у вас вода, где угли? Где Ольга-то?
— Придет она скоро, Степанидушка.
Степанида проворно загремела самоваром. За чаем Стафей Ермилыч ласково угощал женщин. Пристально посмотрев на Лукерью, он вдруг сказал:
— Эх, Лукерья Андреевна, переходи к нам жить.
Лукерья изумилась:
— К вам?
— Ну, а что?.. Что ты бобылем-то живешь? У нас веселей будет. Места хватит. В тесноте, да не в обиде... Дом свой продай.
— Нет, Стафей Ермилыч. Я уж во своем гнезде лучше... А вдруг какой грех случится, куда я?.. Нет уж.
— Уж не жениться ли собираешься? — пошутила Степанида, взглянув на старика.
— Ну, что ты, бог с тобой, сватьюшка.
— То-то. А то если жениться, так лучше меня возьми. Я по крайней мере барышня еще.
Все расхохотались. Степанида начала рассказывать о монастыре. Вошла Ольга.
— Вот она, легка на помине-то... А я, Ольга, про наших чернохвостниц рассказываю, что у нас в монастыре-то делается. Ох, посмотрели бы — и смех и грех. Как тараканов кипятком обварили у нас всех, когда эту свободу-то объявили. Я в лесу была, сном-духом ничего не знала — по дрова ездила. Приезжаю, распрягла лошадь, захожу в нашу келью, где ломовщина боговая живет, смотрю: кто ревет, кто хнычет. «Что, мол, это такое у вас...» «Царя, говорят, батюшку, с престола свергли». Вот, думаю, ладно... «Ну, а вы-то, мол, о чем?..» «Да как же, говорят, теперь будем жить-то?» «А что же нам тужить, говорю. Чего мы теряем. Опричь ремков наших ничего у нас нету. Что у нас, то и на нас — все на виду. Пусть уж, мол, те, кто богу молится, тревожатся. У них от добра сундуки ломятся». А потом все про свободу заговорили. У, думаю, хитрые. Будто вас и не знают. Потом собрание делали так же, как у заправдашних. Только не говорили на собрании, что, мол, товарищи.
— А как? — улыбаясь, спросил Стафей Ермилыч.
— А так.— Степанида вышла из-за стола на середину комнаты, скрестила руки на груди и голосом молящегося человека начала:
— «Сестры мои, возлюбленные во Христе...» Это казначея наша — стул мясной, подпора небесная. Овечка смирная, а у самой, как у волка, глазищи так и горят. Да... «Благочестивый наш отец Михаил известил, говорит, нас, что мы должны выбрать из среды своей достойную и послать депутатом в комитет...» Ну, в этот, как его?..
— Безопасности,— сказал Стафей Ермилыч.
— Чомор его знает. Ну, и выбрали. Все ее прихвостни за нее, а нашего брата, рабочих, и не спросили. Мы только глазами хлопали. Я говорю: а я, мол, не желаю казначею депутатом. У-у, как на меня-а... Ну, а я их ни много, ни мало не боюсь... Вчера возила своего депутата туда, где собираются. О-о!.. Посмотрела я.— Степанида покачала головой и всплеснула руками.— Послушала чего там говорят... Народищу тьма собралась в этом комитете. Везде народ — и на хорах народ, и внизу на диванах народ, маку пасть негде. И наша мать Анфиса сидит на диване, как взаправдашний депутат. Рожа красная, будто она, сердешная, только из бани вылезла, брюхо выпятила...