— Потому что соскучилась по русскому языку. Помнишь, когда в последний раз разговаривала? Когда учила детей в школе.
Понятно: по-русски она заговорила для Николая, чтобы он понял, о чем речь. И бородатый — не иначе Абдулахаб, ее муж. Значит, не убит, не ранен.
— Кайда шурави?[20]
— Я здесь одна, никого со мной нет, — ответила Земфира.
Душман заорал на нее зло и угрожающе, стал тыкать в небо пальцем.
Николай понял и это: не греешься, мол, а ждешь вертолеты.
Земфира ответила то ли по-узбекски, то ли по-пуштунски. Душман снова стал орать и показывать рукой в горы. Земфира отрицательно покачала головой.
— Нет, если хочешь, чтобы я тебя простила, идем в Советский Союз.
— Алтын белан ничек?[21]
— Золото и драгоценности сдадим властям.
Снова истеричный крик, угрозы.
— Ты другое ничего теперь и не можешь, кроме как убивать, — сказала Земфира. — Уж коль двенадцатилетнюю девочку не пожалел…
Да, это был ее муж.
— А ты, шлюх, забиль Масуд, Азиз? — заорал душман, переходя на русский.
— Ты смеешь упрекать? Разве не сам оставил меня на растерзание этим бандитам?
— Я мстиль, — сбавил тон Абдулахаб.
— Ты отомстил, когда они надругались… И не за меня их прикончил, боялся, что золото тебе не достанется.
— Ты сталь гюрза, а не жена. Дай бриллиант!
Земфира развязала под курткой свернутый поясом платок и протянула мужу. Тот взял, сунул за пазуху.
— Пойдешь со мной, я мало-мало учить буду, какой у мусульман жена.
— Ни за что!
С востока донесся рокот двигателей вертолета. Земфира схватила охапку сухих дров и бросила в костер.
— Так вот кому ты жег костер?! — окончательно рассвирепел Абдулахаб и попытался схватить Земфиру за руку. Она отпрянула. — Идем?
— Нет!
Абдулахаб снял с плеча автомат.
Дальше ждать было нельзя. Николай дал очередь над головой душмана.
Он позавидовал реакции и натренированности Абдулахаба: тот сразу же упал и дал ответную очередь по кустарнику. Еще и еще. Автоматную очередь перекрыли два глухих одиночных выстрела. И все стихло.
Земфира стояла у костра, освещенная кровавыми бликами, опустив голову. Но вот она наклонилась, и Николай увидел у нее в руках автомат.
Рокот вертолетов приближался.
В. Смирнов
ГОРЕЧЬ НАШИХ ПОБЕД
Старик еще спал. Вернее, недвижно лежал в глубоком наркозном забытьи. На серой больничной наволочке тонкий пух его жидких волос дрожал под легким сквозняком из растворенного жаркого окна, затянутого от мух рваной марлей. Пергаментно-прозрачное, смятое морщинами лицо, косо приоткрытый жалкий рот, истонченные временем костистые руки, бессильно лежащие поверх простыни, — таким отца он еще не видел. И кто-то колюче-мохнатый, сидящий глубоко внутри, медленно и зловеще-предупреждающе сжал сердце…
— Чего ж вы хотите — такой аппендицит в семьдесят лет, — перехватив его взгляд, сказала медсестра и поправила на груди старика простыню. — Но ничего. Он у вас дедуля крепкий.
Она окинула хозяйским взглядом палату, где в спертой, густой, будто заваренной лекарствами духоте выжидающе молчали еще шестеро, а у окна тихо и привычно стонал выдохами весь опутанный жуткими трубками дренажа седьмой, беспамятный.
Лицо пришедшего исказила гримаса мгновенной боли.
— Ничего, проснется, — неловко-старательно улыбнулась медсестра. — Проснется…
— Что значит — проснется? — сипло спросил сын, чувствуя в себе нарастающее раздражение. — Разве ж так…
Не договорив, он устало махнул рукой и отвернулся. Он еще не мог опомниться: праздник у лучшего друга почти до утра, тугой грохот музыки, запутанные тосты, горячие волны духов, пудр, помад, многообещающе-жаркий пульс тонкой руки, лежащей у него на плече, и — почти без перехода, с двадцатиминутным интервалом на такси — горький, безнадежный, бессильный тихий плач матери («А я нигде, нигде не могла найти тебя, а его увозили, и он все спрашивал тебя, просил и спрашивал!..»).
Он никак не мог прийти в себя, был оглушен, кажется, вообще не до конца воспринимал ситуацию. Ему казалось, что все видят и с отвращением понимают его небритость, воспаленный блеск глаз и разноцветную застольную ночь.
— А то и значит. Никуда ваш дедушка не денется, — сестра взялась за ручку двери. — Ну, все. Сейчас вам тут делать нечего.
Он резко, едва не оттолкнув ее плечом, прошел в дверь и, не прощаясь и не благодаря, широко пошагал темным безрадостным коридором: мимо палатных дверей с замазанными белой масляной краской стеклами, мимо поста медсестры с тускло-желтой унылой настольной лампой, мимо запасных коек и обеденного, что ли, длинного стола, на котором юная длинноногая санитарочка — явно из «нарабатывающих» абитуриентский стаж — лениво резала на тампоны широкий бинт.
— А халат? — окликнула его сестра.
Он, не оборачиваясь, не желая оборачиваться, кивнул.
— Да куда ж, халат! — почти крикнула она.
Он крутнулся так, что она едва не налетела на него, и, сдернув мятый, в каких-то муторно-ржавых пятнах драный чехол, который она назвала халатом, протянул ей, смяв его, скомкав в дрожащем кулаке.
— Де-ду-ля?! — злым шепотом выкрикнул он. — Он тебе не дедуля! Он мой отец! Тебе ясно? Отец! И он… Он!..
Сестра непонимающе вскинула брови.
— Дедушка!.. — почти с ненавистью прошептал, нет, шепотом прокричал он. — Как же вы тут так можете… Привыкли?! Людей у вас тут нет!.. Кто он, что он — все вчера, не нужно, брошено, забыто?!
— Нет, ну вы видели? — изумленно осведомилась сестра у коридора. — К ним по-людски, так они в ответ… В следующий раз — в часы приема, ясно? И со своим халатом!.. Э-э, да он выпивши! — почти радостно воскликнула она, призывая темно молчащий коридор в свидетели.
Он махнул безнадежно рукой и пошел прочь. Его душила злоба, испугавшая его самого. Он что-то внезапно понял, что-то чертовски важное. Важное не сейчас, не сегодня, не завтра, но — всегда, всю жизнь. Но бессонная гремящая ночь давила, глушила его; мозг, одурманенный невыветрившимся, непроспанным алкоголем, вяло и угрюмо ворочался, не в состоянии поймать ускользающую тут, рядом, мысль.
Ничего не видя, он размашисто прошагал туннельно-тоскливым коридором, вырвался на залитое жарко-слепящим солнцем широкое крыльцо и, болезненно щурясь подвспухшими воспаленными глазами, плюхнулся на парковую скамейку у входа. Он ненавидел, он люто, свирепо ненавидел себя.
Вчера капитан Ионов — нет, уже майор Ионов, чудесный парень и замечательный летчик Сашка Ионов — созвал гостей по случаю майорской звезды. Все они были друзьями, все любили работать и встречаться, и не пойти он не мог. Да и отчего было не пойти-то? Кто ж знал…
— Пр-р-роклятье! — яростно простонал он сквозь зубы: ведь пили-то они с Сашкой за здоровье и долгие лета своих отцов, пилотов-фронтовиков.
Он поймал изумленно-испуганный взгляд какой-то нечесаной девицы, читающей «Огонек» на самом солнцепеке в больничном кошмарном халате, подвязанном идиотской бельевой веревкой, подхватился со скамейки и ринулся в прибольничный яблоневый сад. Все его естество металось, дергалось, требовало действия — ему необходимо было поймать что-то невероятно важное, какое-то высокое знание, доступное отцу, и которое он должен был взять у него, отца, сегодня — чтоб жить завтра. Всегда. Вообще. Жить самому. Потому что, пока этого знания не было, он жил — теперь он вдруг ясно, просветленно, у в и д е н н о понял это — жил з а отцом, з а его спиной. Полтора года назад женился на любимой и любящей женщине, полгода назад принес в дом сына, месяц назад увидел, как была куплена его первая книга, но позавчера, когда отец вечером неожиданно рассказал ему ту историю, ту свою страшную и горькую победу, и, рассказав, не поставил точку, чего-то недоговорил, что-то ожидал услышать от него, сына, — он впервые ощутил, что знания, того знания, без которого человеку можно жить, но ж и т ь ч е л о в е к о м — нельзя, этого знания у него нет! Нет! Можно зарабатывать деньги, честно наслаждаться славой, воспитывать добро сына, писать и учиться — но ж и т ь?..