Через какие-нибудь четверть часа крепость была забита нашими войсками — тут были и кавалерия, и артиллерия, и пехота. Три с половиной тысячи австрийцев во главе со своим командующим Винкельманом сложили оружие, а еще четыре сотни погибли при попытке перебраться вплавь через Рейн. Захватили мы и склады, — за исключением казны противнику ничего больше не удалось переправить за Рейн.
Нужно ли вам рассказывать, каково было наше ликование после этой первой победы, с какой радостью я ощупывал себя и думал: «А ведь я из этой передряги выбрался целехонек! Цел и невредим!» А до чего же было приятно послать добрую весточку Шовелю, Маргарите, отцу! Да, приятно было сознавать, что ты выжил.
Помню, построились мы на большой площади в каре — батальоны, эскадроны, полки; на середину выехал Кюстин и обратился к нам с речью: поблагодарил нас, похвалил. Голос у него был громкий, но вокруг стоял такой шум, что ничего не было слышно. Правда, потом капитаны повторили его слова, отметили — каждый свою роту — за то, что мы не кинулись тащить все и грабить, как это бывает, когда город берут с бою. Только зря они нам это сказали: до сих пор ни у кого и в мыслях такого не было, а теперь многие смекнули, что на войне можно вести себя иначе, и стали жалеть, что не воспользовались случаем.
Словом, так мы овладели Шпейером. Это было наше первое сражение, и батальон наш потерял в нем сорок два человека. А теперь я расскажу о другом.
Комиссары-распорядители обложили налогом епископа и каноников; горожане — и попроще и побогаче — братались с нами, и наши стали уже поговаривать о том, чтобы идти на Вормс, где склады вроде были еще больше и богаче, чем в Шпейере, когда случилось то, чего никто не ожидал.
На другой день после нашего вступления в город, часов в шесть утра, шел я по улице, вдруг слышу: забили сбор. «Напали на нас!» — подумал я, бросился в казарму, а батальон наш уже ушел. Я взбежал по лестнице, схватил ружье, патронташ и вихрем слетел вниз. Бегу и вижу: из церквей, из лавок выскакивают гренадеры и волонтеры, нагруженные свертками, а из домов выскакивают жители с криком: «Грабят!» Словом, началось мародерство.
А на плацу продолжали бить сбор. Я прибавил шаг, вдруг вижу: на маленькой улочке, возле провиантского склада стоит повозка маркитантки — двухколесная, с серым парусиновым верхом, запряженная лошадкой с длинной гривой. На передке стоит высокая худая женщина и широкой кофте и красной юбке — светлые волосы стянуты узлом на затылке — и принимает от волонтера, прямо из окна, бочонки и ящики со всякого рода снедью. Она совала все это внутрь повозки и очень торопилась, как торопится человек, занятый дурным делом. Около склада находилась сторожевая будка, но в ней никого не было: часовой, видно, вместе со своими дружками трудился где-нибудь по соседству — в церкви или в какой-нибудь лавке.
Увидев, что грабят склады, которые мы всего два дня тому назад захватили с таким трудом, я от возмущения даже остановился. Потом направился к женщине — и что же я вижу? Лизбета! Моя сестра Лизбета, с которой мы не виделись с тех пор, как она уехала в Васселон в 1785 году.
— Ты что тут делаешь! — крикнул я.
Она обернулась — щеки пылают, глаза блестят от алчности.
— Смотри-ка! — говорит. — Никак, это Мишель! Ты что же, волонтер?
— Да. Но ты-то что делаешь, несчастная?
— Ах, это? — говорит она. — Так, пустяки.
В эту минуту волонтер вышел из склада и закрыл за собой дверь.
Я увидел, что он испугался меня.
— Мы это отвезем на главную квартиру, — поспешил сказать он. — Все-таки хоть что-то спасем от грабежа.
Он был южанин, смуглый, приземистый, с черными усами и бакенбардами. Услышав его слова, Лизбета как расхохочется.
— Это же мой брат!.. — говорит. — Мой брат!..
— А, так вы, значит, брат моей жены? — говорит он. — Давай руку, свояк!
Оба рассмеялись и во всю мочь погнали свою лошадку, поглядывая, не следует ли за ними кто.
Лизбета изо всех сил нахлестывала лошадь, а муженек ее шагал рядом.
— Генерал ведь реквизирует припасы!.. — бурчал он себе под нос. — Почему же мы не можем?
— Но!.. Но!..
Меня глубоко возмущал этот наглый грабеж, но, глядя на мужа Лизбеты, я понял, что, какие слова ему ни скажи, толку все равно не будет: слишком они хорошо спелись. Поэтому я промолчал. Они свернули в улочку, которая вела к набережной, а я продолжал свой путь к площади. Лизбета обернулась и крикнула мне:
— Приходи нас проведать в казарму третьего батальона парижских федератов!
Можете себе представить, какое было у меня настроение, особенно когда я добрался до площади и, увидел нашего генерала в окружении офицеров. Ну и гневался же он! Бретонский полк по его приказанию задержал капитана и двух сержантов-волонтеров, а с ними десяток солдат.
Они стояли посреди площади в разорванных мундирах. С капитана и сержантов были сорваны эполеты — их разжаловали. А в глубине площади, возле церкви, военный совет из представителей их же батальона обсуждал, как с ними быть; генерал же все кричал и возмущался.
Минут через десять совет вынес приговор. Арестованных под усиленным конвоем повели к укреплениям. Мы смотрели им вслед, и мороз подирал по коже: ведь их приговорили к смерти! Через несколько минут мы услышали залп.
Тогда генерал сказал, что честь армии спасена. Полки и батальоны разошлись по своим казармам, и грабеж прекратился.
А у меня на сердце лежал тяжкий груз. Да, очень я был опечален. И все же хорошо, что моя сестра в Шпейере и что она замужем, хоть и за мерзавцем — но что тут поделаешь? Словом, в тот вечер я отправился в маркитантскую третьего батальона парижских федератов. Прошло семь лет с тех пор, как Лизбета взобралась по откосу с узелком в руке и отправилась к Туссенам в Васселон. Теперь она превратилась в высокую сильную женщину, с живыми глазами и смелым, как у нашей матушки, выражением лица.
Глава третья
Третий батальон, составленный из представителей вооруженных секций Парижа, был расквартирован у пристани. Подойдя к Рейну, я увидел огромные навесы, под которыми раньше хранили товары, прежде чем погрузить их на корабли, а теперь это была казарма федератов. Под этими навесами, с двух сторон затянутыми толстым брезентом, стояли скамьи, стулья и лежала солома, на которой можно было вволю отдохнуть. Тут пели, пили, играли в карты — все, и старые и молодые, и в красных колпаках, и в треуголках; и тут я понял: правильно говорил Шовель, что народ Парижа везде живет одинаково — так, как живет в своем древнем городе, нимало не заботясь об остальном. Люди это были невысокие, сухопарые, узкоплечие, бледные, дерзкие и бесцеремонные; из таких никогда не выйдет хороших солдат: они любят порассуждать, всех и вся высмеивают, особенно начальство. Я сразу понял, что с парижскими федератами нельзя важничать — мигом поставят на место. Говорили они все друг другу «ты», без различия званий, начиная с командира и кончая простым волонтером.
Только я вошел под навес, какой-то заморыш, без кровинки в лице, не поймешь, в чем душа держится, принялся издеваться надо мной и кукарекать; но я с самым невинным видом подошел к его столу и спросил, где мне найти гражданку Лизбету, маркитантку третьего парижского батальона. Какой-то старик в красном колпаке, с огромными бакенбардами, игравший, попыхивая трубкой, в карты, осведомился, не поворачивая головы:
— А чего тебе от нее надо, от этой гражданки?
— Это моя сестра, — сказал я.
Тогда все сидевшие за столом повернулись и уставившись на меня, а заморыш ткнул пальцем в парусиновый полог в дальнем углу и сказал:
— Постучи вон в ту дверь.
Под «дверью» подразумевался кусок старой парусины, натянутый таким образом, чтобы ветер с Рейна не задувал внутрь. Подойдя поближе, я увидел сквозь дыры яркий огонь. За парусиной оказалось помещение поменьше, где, собственно, и была маркитантская. Человек двадцать или тридцать занимались стряпней: одни снимали пену с похлебки, другие перебирали и мыли салат, третьи резали овощи или щипали птицу. В углу слева, возле огромной бочки, стояла моя сестра Лизбета, в просторной кофте и красном шелковом платке, и наполняла бутылки. Работала она весело, а ее муж, сержант Мареско, сидел на сундуке, заложив ногу на ногу, и, опершись локтем о колено, спокойно покуривал трубку, глядя, как другие трудятся. Вид у него был такой, точно он тут хозяин.