И тотчас Дантон, Камилл Демулен, Барбару, командир марсельских федератов, Панис[6], Сержан[7], Базир[8], Мерлен из Тионвиля, Сантер, Вестерман[9] и прочие и прочие, — словом, все патриоты, которые решили спасти свободу или погибнуть, — подняли народ на восстание. Секции собрались в ночь с 9 на 10 августа и выделили каждая по три комиссара, которых облекли «всей полнотою власти, какая может потребоваться, чтобы спасти общее дело». Дантон велел ударить в набат.
В Тюильрийском дворце полно было швейцарцев, дворян и всякой охраны, но Людовик XVI смекнул, что, если народ победит, он отомстит за смерть своих братьев, и, решив себя обезопасить, не дожидаясь, пока начнется осада дворца, отправился с королевой и дофином в Национальное собрание и заявил, что он не хочет, чтобы восставшие отяготили свою совесть тяжким преступлением.
Словом, король, видно, рассуждал иначе, чем последний пастух в деревне, который постыдился бы удрать от опасности и оставить чужих людей жертвовать жизнью, защищая его добро.
Так или иначе, их величества отбыли, а народ под предводительством Вестермана двинулся на дворец под беглым огнем швейцарцев, стрелявших из всех окон. Патриоты сначала было отступили, а потом, разъярясь, бросились на приступ со штыками наперевес; они подожгли казарму, где помещались швейцарцы, и ворвались во дворец, кроша направо и налево дворцовую челядь, лакеев, дворян, всех, кто попадался под руку. Несчастных швейцарцев выбрасывали из окон, расстреливали во дворах, на улицах, в садах; уже двести марсельских федератов, сто бретонских федератов, пятьсот швейцарцев, тысяча национальных гвардейцев и жителей предместий, тысяча дворян и слуг полегли на мостовых, на лестницах, на паркете дворца или сгорели под развалинами казармы, а его величество Людовик XVI, вместо того чтобы своим присутствием поддержать тех, кто его защищал, прятался в Национальном собрании. Газеты того времени писали, что аппетит у него был по-прежнему отменный, но этому не хочется верить — неужели у такого храброго народа, как французы, были подобные властелины.
Пока шла резня во дворце, к Национальному собранию продолжали стекаться патриоты с требованием низложить короля, но наши депутаты, прежде чем им ответить, хотели знать, кто возьмет верх — народ или швейцарцы, — так ведь оно вернее.
Наконец к двум часам пополудни народ, разгромив дворец, двинулся к Национальному собранию; оно склонилось перед приказом новой Коммуны[10], и председатель собрания жирондист Верньо объявил о временном отрешении Людовика XVI от престола и о созыве Конвента. Затем Национальное собрание издало декрет: 26 августа провести повсеместно первичные собрания, на которых французы изберут выборщиков, а 2 сентября эти выборщики приступят к избранию депутатов, которым надлежит прибыть в Париж 20 числа того же месяца.
Теперь уже граждан не делили на активных и пассивных; я подумал, что Шовель, председатель нашего клуба, широко известный жителям Пфальцбурга и окрестностей, может быть избран в Конвент, и мысль эта доставила мне удовольствие. Но между 10 августа и 20 сентября — сорок дней, и все эти сорок дней единственным хозяином в стране оставалась революционная Коммуна Парижа, — иными словами, комиссары, выбранные секциями в ночь с 9 на 10 августа, а вокруг было такое множество врагов — от Антверпена до Ниццы в Италии. Все понимали, какое тяжкое время предстояло еще нам пережить.
К счастью, Шовель и Маргарита, когда были в Париже, часто писали нам про Робеспьера, Базира, Мерлена. Сержана, Сантера и говорили, что это патриоты надежные, так что, когда я увидел в газетах среди прочих членов Коммуны их имена, я сказал себе, что эти люди не дадут погибнуть ни родине, ни свободе — разве что их всех истребят, а тогда и нас уже не будет на этом свете.
Глава вторая
После событий 10 августа[11] стало известно, что Законодательное собрание, под напором Коммуны, издало декреты: об отмене церковных облачений, о разводе, о преобразовании национальной гвардии — отныне в нее будут допускаться все граждане, — о продаже в рассрочку, мелкими наделами, церковных угодий и земель, принадлежавших эмигрантам, с тем, чтобы бедный люд мог купить себе надел и выплачивать за него частями; и, наконец, все священнослужители, не пожелавшие принести присягу, должны были в двухнедельный срок покинуть страну под угрозой ссылки в Гвиану. Кроме того, был издан декрет о том, что родители эмигрантов подлежат задержанию в качестве заложников до заключения мира и что те, кто приказал стрелять в народ, будут преданы суду уголовного трибунала.
Все эти законы, само собой, наполняли радостью сердца патриотов; люди думали: «Вот она, революция-то, как шагает!.. Всех негодяев подчистую смела!»
Но в то же время пошли слухи, что Лафайет, командовавший армией в Арденнах, отказался признать революцию 10 августа; что враги вторглись в страну на севере; что Вандея, взбаламученная дворянами и священниками, только ждет вступления пруссаков в Шампань, чтобы подняться против нации. Все эти дурные вести вызывали в стране великое беспокойство.
Близилась осень; Пфальц окутывали тянувшиеся с Рейна туманы; болота вокруг Квейха дымились, точно чан с горячей водой. Каждый день отряды, составленные главным образом из кавалеристов, выезжали в разведку; крестьяне рассказывали на рынке, что большая колонна пруссаков и австрийцев движется со стороны Тионвиля и обходит город, направляясь в Лотарингию. Говорили также, будто комиссары Национального собрания осматривали укрепления Виссенбурга и один из них, гражданин Карно[12], майор инженерных войск, возводит новые редуты.
Тут сразу удвоили посты, подвезли снаряды для пушек на крепостных стенах; часовые с вышек на равелинах обозревали тонувшие в тумане окрестности. Время от времени вражеские патрули — уланы и пандуры[13] — появлялись на равнине и открывали стрельбу, как бы говоря: «Вот и мы!.. Сейчас явимся!..»
И мы ждали.
Как-то утром стоял я на часах у Альбертсвейлерских ворот; вернулись последние разъезды и пригнали из окрестностей скот, мосты были подняты и все выходы заперты.
Люди сидели в караульной. За два дня до этого мы получили длинные синие мундиры волонтеров с красными отворотами, короткие плисовые штаны, какие носили санкюлоты, и треуголки. Тот, кто шел в караул, брал еще большой плащ из серого сукна, но сырость все равно пробирала до костей. Товарищи мои по службе сидели в караульной вокруг печки и мечтательно покуривали трубку, пригнувшись поближе к огоньку; а те, кому не сиделось на месте, прогуливались между двумя мостами, притоптывая от холода и что-то насвистывая, чтоб прогнать невеселые мысли. Такая уж она, гарнизонная жизнь, самая из всех постылая, но для нас она оказалась недолгой, чему я до сих пор радуюсь, потому как после пяти-шести лет подобного существования даже самые смышленые дуреют.
Словом, было часов девять утра, — сменять нас должны были в полдень, — как вдруг со стороны Импфлингена заговорили пушки; стреляли не торопясь — удар, другой, третий, — только стекла в окнах караульной дребезжали. Все высыпали на улицу, ничего не понимая, — стояли и прислушивались: думали, это атака без предупрежденья, но мой сосед по койке, старый волонтер, весь седой, сухой и тощий, как копченая селедка, сказал, что такая пушечная пальба без ружейной, на которую никто не отвечает, ровно ничего не значит: так обычно стреляют в честь маршалов Франции или принцев крови. И старик этот, которого звали Жан-Батист Сом, не ошибся; только время салютовать маршалам Франции и принцам крови прошло — и надолго, а этот залп, как сообщил нам сторож, возвратившийся с площади, был дан по приказу генерала Кюстина в честь комиссаров Национального собрания, въехавших в город через другие ворота, со стороны Виссенбурга.