Да и в Париже, в Совете пятисот, славословиям не было конца. Поклонники Бонапарта ликовали, они не закрывали рта: «Наконец-то мы получили этот мир, почетный и прочный. Благодаря ему забьют источники народного процветания и потекут блага; древо свободы получит живительные соки и принесет нам сладчайшие плоды; зарубцуются раны, нанесенные долгой: разрухой войны нашему режиму; мы сможем наконец облегчить участь неимущих, покровительствовать развитию искусств и ремесел, дать толчок торговле; наконец-то те, перед кем наше государство в долгу и над чьей участью мы столь часто проливаем слезы, перестанут быть заброшенными сиротами нашей родины».
Ну, что еще вам сказать? Все падали ниц перед этим солдатом, а он, попирая вас сапожищами, будто даже оказывал этим вам честь. До чего же люди способны пресмыкаться — просто уму непостижимо. И если герои вроде Бонапарта[179] начинают смотреть на своих ближних как на убойный скот, — ничего тут нет удивительного: сами они в этом и повинны. Тот, кто не уважает себя, не заслуживает ничего, кроме презрения.
Похоже, что все эти почести, которые Шовель называл пошлостями, под конец надоели самому Бонапарту, ибо в то время, когда по всему Эльзасу воздвигали триумфальные арки — от Гунингена до Саверна, а в наших краях — из Миттельброна, Сен-Жан-де-Шу, из Четырех Ветров, из Нижних и Верхних Лачуг, со всех окрестных деревень стекались люди, неся еловые ветки, поскольку то была единственная зелень, которую снежной зимою можно у нас найти, — мы вдруг узнали из газет, что генерал Бонапарт, повидавшись со своим дедом по материнской линии и расцеловав его в большом зале, где базельские власти устроили ему роскошный обед, отбыл под залпы крепостных орудий на правый берег Рейна и, должно быть, уже находится в Раштадте, городе-крепости великого герцогства Баденского, где созывался конгресс для составления условий всеобщего мира. А на площади в Пфальцбурге стояла триумфальная арка, и разочарованные люди под дождем, в грязи, расходились по домам.
Дядюшка Жан, мой отец и Летюмье, мокрые, как утки, зашли пообсохнуть к нам в читальню. Жаловаться никто не смел. Дядюшка Жан заметил только, что после конгресса Бонапарт наверняка проедет через наш город, — вот тогда мы его и увидим, а столбы триумфальной арки выкрашены прочной краской — как-нибудь до тех пор достоят.
Маргарита сходила за бутылкой вина и поставила на стол стаканы, яблоки и корзиночку с орехами. Пока все отогревались и грызли орехи, подошли еще несколько патриотов: Элоф Коллен, Рафаэль Манк, Дени Тэвено. Все они были очень огорчены, особенно Элоф, который приготовил великолепную речь в честь гражданина Бонапарта. Шовель, понуро сидевший за печкой, слушал их, слушал, да как расхохочется. Все вздрогнули от удивления.
— Чему вы смеетесь, Шовель? — спросил его дядюшка Жан.
— А я представляю себе, как гражданин Бонапарт катит в своей посольской карете, обитой атласом и бархатом, в Раштадт и, беря добрую понюшку табаку, думает: «Неплохо у нас идут дела!.. Роялисты, якобинцы, конституционалисты, вся эта свора глупцов, которых два-три хитреца ловко водят за нос, — все они у меня в руках. Три года назад, когда в Онейле, Ормеа и Саорджио я с утра до вечера топтался под дверями депутата Огюстен-Бон-Жозефа Робеспьера и превозносил права человека, разве кто-нибудь мог мне такое предсказать. Еще в прошлом году, Бонапарт, ты сгибался в три погибели у двери гражданина Барраса, чтобы получить аудиенцию. И директор принимал тебя хорошо или плохо в зависимости от того, хорошо или плохо он поел. Слуги, видя, что ты без конца толчешься в приемной, улыбались и переглядывались у тебя за спиной: «Это он! Опять его принесло!» А ты говорил себе: «Крепись, Бонапарт, крепись, так надо, гни спину перед королем этой мрази, смиряй свою гордость, корсиканец, это путь к удаче!» И вот ты скачешь по дороге в Раштадт, предшествуемый гонцами, позади — вереница побед, о прибытии твоем возвещают газеты. Якобинцы, конституционалисты и роялисты поют тебе славу, от тебя они ждут — одни свободы, другие короля, а третьи — конституции».
И Шовель захохотал пуще прежнего. Элоф Коллен закричал, что Бонапарт — настоящий якобинец, что все его воззвания доказывают это и что нельзя обвинять человека без оснований. Тут Шовель, сверкнув глазами, сказал:
— Вы посмотрите, каким он был тихоней и каким стал наглецом, — вот вам и основания. После своих побед в Италии, когда любая стычка преподносилась как сражение, он стал уже не говорить, а кричать, при малейшем замечании грозил подать в отставку, противникам своим не давал слова вымолвить и преследовал их даже в Париже. Он приписывал себе одному все успехи на внешнем и на внутреннем поприще, самым позорным образом играл на трусости членов Директории, на их низости и пороках. Ведь он перетянул их на свою сторону с помощью денег, — слыханное ли дело? В каждом его письме только и разговору что о миллионах, которые он добудет тут или там! Да разве наша республика когда-нибудь так себя позорила? Разве мы не отрубили голову Кюстину за то, что он занимался вымогательством в Пфальце? Неужто мы затем вели войну, чтобы отбирать у народов их деньги, их имущество, — все, что им дорого, как память о былом могуществе и свободе? Да разве само поведение генерала Бонапарта не раскрывает всей его натуры? Кто еще отдал бы на разграбление мародерам целые города, а ведь именно так он поступил в Павии и Вероне! Он этим навеки запятнал Францию! А его солдаты, когда они вернутся на родину, — откуда у них возьмется уважение к семье, личности, собственности, если с первого дня похода они только и слышали от своего генерала: «Я поведу вас в самые плодородные долины мира. Там вас ждут почести, слава и богатство!» Нет, не такой представлялась наша республика народам при ее зарождении: она стремилась дать им права, а не обкрадывать их, отбирая все их достояние. В Италии мы вели грабительскую войну, и, как это ни печально, теперь эти грабители вместе со своим вожаком возвращаются сюда и хотят привить нам то, чему они научились в Италии: презрение к роду людскому. Толпа, что падает ниц перед героем, уничтожает в его душе последние остатки уважения к народам. После миллионов, привезенных из Италии, мы скажем: подавай нам еще. И вместо того, чтобы добывать их трудом и бережливостью, мы станем добывать их разбойничьей войной. И Бонапарт станет нашим властелином. Он купит нас всеми этими сокровищами, отобранными у Европы. И мы будем всецело принадлежать ему. Кто сможет против этого возразить?
Шовель разошелся: от возмущения голос его так и гремел. Покупатели в лавке стояли и слушали, — да его, наверно, слышно было и на улице. А нападать на Бонапарта теперь стало небезопасно: наша подлая Директория до того докатилась, что уже ни в чем не могла ему отказать, и одного его слова было достаточно, чтобы арестовать первого встречного. Патриоты, собравшиеся у нас, один за другим стали расходиться. Те, что немного задержались, были рады-радешеньки, когда Маргарита стала накрывать к ужину.
— Пошли, пошли! — воскликнул дядюшка Жан. — Желаем хорошего аппетита! Поздненько уже, а меня ждут в деревне.
И они ушли.
— Давайте садиться за стол, — мрачно сказал Шовель.
В этот вечер больше не было произнесено ни слова о политике, но я хорошо его запомнил. Из всего, что говорил тогда Шовель, было ясно, что он хорошо знал Бонапарта и давно его разгадал. Последующие события достаточно красноречиво показали, что он не ошибся.
Глава одиннадцатая
Через несколько дней стало известно, что Бонапарт уехал с Раштадтского конгресса, так ни до чего и не договорившись, и прибыл в Париж. На первых страницах всех газет можно было прочесть:
«Французская республика 16 фримера
Вчера около пяти часов вечера генерал Бонапарт прибыл в Париж. Исполнительная директория на будущей декаде устраивает ему торжественный прием во дворе Люксембургского дворца, который будет специально для этого украшен. Состоится обед на восемьдесят персон…» И так далее и тому подобное.