Итак, смерть Робеспьера сплотила всех патриотов, и презрение стало уделом Тальенов, Фуше[137], Баррасов, Фреронов — всех тех, кого называли термидорианцами, ибо они свергли Робеспьера 9 термидора, и, как выяснилось, не в интересах республики, а в своих собственных. Прозвали их «партией мародеров», и вы сами дальше убедитесь в справедливости этого названия, ибо, повествуя вам о себе, я всегда буду рассказывать и о том, что происходило в стране. Человек живет не только ради себя, а ради всех честных людей, и тот, кто заботится лишь о своих нуждах, не достоин звания гражданина просвещенной страны.
Глава четвертая
При бережливости Маргариты, ее здравомыслии и любви к порядку, торговля наша, ясное дело, шла хорошо, и я не стану вам рассказывать, какие мы неделю за неделей получали барыши, какие товары продавали и из чего вообще складывалась наша жизнь. Когда человек живет у себя, а не на чужбине; когда он не ходит по кабакам и не пропивает того, что зарабатывает; когда он в ладу со своей женой и сам следит за своими делами, — тогда дни его текут безмятежно, и все они наполнены счастьем, особенно в молодости.
И тем не менее год у нас выдался на редкость тревожный: помнится, никогда еще не было в стране большей смуты, большего страха и большей нужды, чем после смерти Робеспьера. Газеты же пестрели описаниями разных празднеств, танцевальных вечеров, новых мод и всяческих увеселений: только и разговору было что о госпоже Кабаррюс[138], о вдове Богарне[139] и еще пяти или шести дамах, которые устраивали у себя пиршества и пытались, так сказать, возродить былые галантные нравы. А тем временем спекулянты вовсю скупали зерно, был отменен максимум, ассигнаты упали в цене, мошенники процветали, вернулись жирондисты, федералисты, эмигранты; патриотов, выполнявших приказания Комитета общественного спасения, предали суду; страну наводнили монахи, требовавшие, чтобы им вернули их часовни, и священники, требовавшие, чтобы им вернули их церкви; вслед за парижским Клубом якобинцев закрыли и все остальные, — словом, победил всякий сброд, который тотчас принялся вопить, шуметь, угрожать; все это — и тысяча других причин — привело к тому, что народ впал в полную нищету и люди, как мухи, мерли от голода.
А тут еще наступила зима! Я так и не сумел понять, почему у нас в ту зиму был такой голод, ибо осенью предыдущего года, проходя через Францию, я сам видел, что дела обстояли совсем не плохо: фрукты, овощи, хлеба — все обещало хороший урожай. Возможно, все съели на корню, как бывает, когда люди изголодаются и не могут дольше ждать. Иные говорили, что виной всему ниспровержение законов и отмена максимума на цены; что роялисты и термидорианцы заранее сговорились об этом, чтобы восстановить народ против республики, — глядишь, он и потребует возвращения королей, принцев и герцогов, которые, как известно, с помощью епископов и милости божией могут дать вам и вёдро и дождь.
Одно скажу: глядя, как термидорианцы по предложению Сийеса[140] вернули жирондистов, вступили в союз с роялистами, устраивали кутежи с женщинами и прославляли себя в своих газетах, народ совсем пал духом, а тут еще, когда и без того было плохо, стало известно, что часть жителей Парижа потребовала, чтобы Конвент восстановил королей и объявил о своем раскаянии: зря-де поддерживал революцию. Вот как с помощью хитрости, разврата, изобретая всякие бесстыдные моды и прочие мерзости глупцам для подражания, мошенники добиваются торжества своих пороков, выдавая их за добродетели, повергают в уныние честных людей, а сами растаскивают народное добро, иными словами: достигают того, к чему всегда стремились, и, став хозяевами положения, оплачивают нашими денежками свои кутежи.
Многие мерзавцы разбогатели в 94-м году: они покупали двадцатифранковые ассигнаты за десять су и оплачивали ими не только государственные земли, но и свои старые долги, хотя брали в свое время в долг звонкой монетой. Все было бы потеряно, если бы и армия пошла по этому гнусному пути, но как раз в армии были живы республиканские добродетели. Термидорианцы и их дружки поспешили занять места монтаньяров в Комитете общественного спасения, но такого Карно, Приера из Кот-д’Ор, такого Робера Линде, неутомимых тружеников, способных создавать, кормить армии и руководить ими, — патриотов, день и ночь думающих лишь об исполнении своего долга, — таких людей болтунам и интриганам не так-то просто заменить, поэтому пришлось их еще на какое-то время оставить на своих местах. И армии же их знали и разделяли их образ мыслей.
И вот в то время, как внутри страны, где правили Тальены, Фрероны и Баррасы, царило сплошное разложение: мюскадены[141] безнаказанно убивали патриотов своими палками со свинцовыми набалдашниками, устраивались «балы жертв» и такие же богослужения, модные туалеты назывались «справедливостью», «человеколюбием», а люди, которые их носили, предавались самому низкому распутству, — наши республиканские армии продолжали одерживать большие победы.
В эту страшную зиму 1794/95 года армия Самбры и Мааса под командованием Журдана, а также Северная армия во главе с Пишегрю отбросили немцев и англичан за пределы нашей страны; они вступили в Голландию и завладели всем левобережьем Рейна — от швейцарского Базеля до самого моря. Это была одна из самых блистательных кампаний республики; морозы стояли трескучие, и наши гусары, промчавшись галопом по льду, захватили даже неприятельский флот, — такого еще никто не видывал и, наверно, никогда не увидит.
Сколько раз по вторникам и пятницам, в рыночные дни, когда бедняки наводняли нашу лавочку на Рыночной площади в поисках соли и табака, а ветер швырял снег даже за наш прилавок и лед покрывал крыльцо и пол у порога, — сколько раз, глядя на широкую белую улицу за дверями, на деревья у крепостного вала, клонимые ветром, я думал:
«Холодно у нас!.. Ох, и холодно!.. А все же нашим храбрым товарищам, которые шагают сейчас по большим дорогам — босые, обернув ноги соломой, — приходится куда хуже!»
Отпуская товар покупателям, отвечая одним, другим, я не переставал об этом думать, и мне вспоминался Майнц, Ле-Ман, Савенэ, хотя ту пору и сравнить нельзя было с этой зимой 1794 года, когда вино и даже водка замерзали в погребах.
Вечерами, когда мы сидели за закрытыми ставнями, в печурке потрескивал огонь, Маргарита подсчитывала медяки, я складывал их столбиками, а мой брат Этьен читал о вступлении наших войск в Утрехт, в Арнгейм, в Амерсдорф, в Амстердам, о переправах через плотины и каналы, о том, как наши гусары потребовали сдачи английского флота, вмерзшего в лед у острова Тексель, и о других, не менее удивительных вещах, — сколько раз глаза мои наполнялись слезами; Маргарита же, бросив считать выручку, сколько раз говаривала:
— Ну, что ж, пусть парижские роялисты требуют отмены прав человека и гражданина, ничего у них не выйдет: республика одерживает победы и деспоты бегут!
И все вместе мы восклицали:
— Да здравствует республика, единая и неделимая!
Все главные якобинцы нашего города, даже Элоф Коллен, помирившийся со мною, поняв, что я говорил тогда от чистого сердца, — все взяли за обыкновение приходить к нам после ужина потолковать у нашей печурки. Наша читальня стала местом сборища патриотов: здесь, у нас, узнавали главные новости, возмущались тиранами и пением «Марсельезы» отмечали наши победы. Что поделаешь? Это у нас в крови. Даже через двадцать пять лет у Бастьенов-Шовелей звучала только эта песня, и когда в доме не пели, весь город знал, что роялисты одержали верх.
К концу этой суровой зимы мы торговали уже всеми бакалейными товарами, и жители Пфальцбурга и окрестностей должны были нам более девятисот ливров: когда люди терпят такую нужду, а ты знаешь, что они честные, трудолюбивые, бережливые, нельзя им отказать в кредите и не отпустить в долг то, без чего не обойтись. Мы тоже задолжали Симони по меньшей мере столько же, сколько другие должны были нам, но он написал нам, чтобы мы не беспокоились и не торопились с уплатой: если надо, он подождет еще три месяца, ибо год сейчас для всех трудный, а под конец он предлагал нам забрать у него еще товару.