Так прошла зима.
Враги, подступавшие к Эльзасу и Лотарингии, не предприняли ничего серьезного, видимо, полагаясь на то, что реакция внутри страны достаточно быстро делает свое дело и они скоро, смогут вступить в Париж без всяких боев.
В конце марта Сом, вполне оправившийся от раны, распрощался с нами и уехал в свой батальон в Рейнскую армию, командовать которой только что назначили Моро. Месяца через полтора я получил письмо от Мареско, который находился в то время вместе с Лизбетой в тринадцатой временной полубригаде, сформированной 13 вантоза из первого и третьего батальонов волонтеров Приморской армии. Он писал мне из Италии, из города Кераско. Было это в апреле 1796 года.
Глава восьмая
Настала весна IV года, и по стране прошел слух о крупных победах в Италии, однако у нас в краю куда больше интересовались тем, что происходит с армиями Самбры и Мааса и Рейнско-Мозельской, которые только еще собирались начать кампанию. Ну, не все ли нам было равно, шестьдесят или восемьдесят тысяч австрийцев находятся по ту сторону Альп, если двадцати тысяч солдат в горных проходах достаточно было, чтобы не пустить их во Францию? Мы могли только радоваться: чтобы сохранить за собой Италию, австрийцам приходилось держать там добрую треть своих сил. Зато нам, если бы мы вздумали их атаковать, надо было выставить столько же солдат, а это значило обнажить побережье у Бреста и Шербура, Пиренейскую границу и границы на севере и востоке страны, — впрочем, со временем все равно нам пришлось это сделать. Проиграй мы хоть одно большое сражение на Рейне — и республике бы не устоять. Люди здравомыслящие понимали это, и тем не менее наши победы в Италии, следовавшие одна за другой, изумляли весь мир.
Нас же совершенно изумило письмо Мареско. Зять мой, как и все его земляки, ни в чем не знал ни меры, ни удержу; письмо свое он начинал с воззвания Бонапарта:
«Солдаты, вы ходите голодные и раздетые. Правительство многим вам обязано, но ничего не может для вас сделать. Я поведу вас в самые плодородные долины мира, там ждут вас почести, слава и богатство. Солдаты, неужели у вас недостанет храбрости?»
Вслед за тем этот мерзавец подробно расписывал победу за победой — при Монтенотте, Миллесимо, Дего, Мондови. Мне казалось, будто я слышу его голос: он не говорил — он орал и плясал, как при рождении Кассия. Ни стрельба, ни пожары — все ему было нипочем. Нахватать, нахватать побольше — только об этом он и думал. Время от времени он прерывал свое повествование и возглашал, что на свете существует лишь один генерал — Бонапарт! А все прочие — Клебер, Марсо, Гош, Журдан — по сравнению с ним мозгляки, сущие карлики. После Бонапарта он признавал только Массена, Лагарпа[156], Ожеро[157] да еще двух-трех из Итальянской армии. А потом начиналось все сначала вперемежку с описаниями награбленной добычи и того, как довольна Лизбета да как хорошо выглядит Кассий. Письмо пестрело незнакомыми нам названиями — Бормида, Кераско, Чева и тому подобными, звеневшими, как цимбалы.
Всю жизнь буду помнить, какое у папаши Шовеля сделалось лицо, когда он прочитал это письмо, сидя у нашего столика в читальне. Он поджал губы, насупился и с минуту задумчиво смотрел перед собой. Особенно привлекло его внимание воззвание Бонапарта: он читал его и перечитывал чуть ли не вслух. Дойдя до того места, где Мареско восклицал, что Бонапарт, который был от горшка два вершка, величавее Клебера, в котором было шесть футов росту, Шовель усмехнулся и промолвил тихо:
— Твой зять не учитывает величия души, а душа — она ведь тоже занимает место и прибавляет рост. Я-то видел его, этого Бонапарта, мы друг друга знаем!
В конце своего длинного послания Мареско писал, что с того места, где стоит их батальон, видна вся Ломбардия, со своими рисовыми полями, реками, городами, деревнями, а вдали — на расстоянии этак ста лье — высятся белоснежные вершины Альп! И все это принадлежит им, писал Мареско. Они покорят эту страну, ибо верховное существо создало мир для храбрых. Он советовал мне вернуться в строй, уверяя, что теперь повышения не придется долго ждать и не будет недостатка ни в довольствии, ни в деньгах. Ну, о чем еще может писать алчный грабитель!
Лизбета, не знавшая грамоты, как видно, велела ему прочесть ей письмо, ибо внизу страницы стояло пять или шесть крестов, как бы говоривших: «Да, я тоже так думаю. И да здравствует веселье, битвы и повышения! Все должно нам принадлежать, и мы всего нахапаем, а я стану герцогиней».
Письмо это вызвало немало толков в нашем краю. Я дал его почитать дядюшке Жану, а дядюшка Жан назавтра передал его другим. Оно переходило из рук в руки, и все говорили:
«Бонапарт — ведь он же якобинец, старинный друг Робеспьера. Он расстреливал роялистов в вандемьере. Уж конечно, он восстановит «Права человека».
Такие разговоры мы слышали каждый день.
После термидора снова открылся наш бывший клуб, только последние месяцы там собирались всякие старые одры, приверженцы бывшего кардинала де Рогана, причастные к сбору соляного налога и десятины, и принимали разные петиции о возвращении эмигрантов, о возмещении убытков монастырям и прочее, и тому подобное. Ни один разумный человек не ходил их слушать, так что волей-неволей они ораторствовали для самих себя, а это всегда скучно.
Но в пятницу, через несколько дней после того, как пришло письмо от Мареско, патриоты, приехавшие на рынок, захватили клуб. Элоф Коллен написал длинную речь; дядюшка Жан Леру хотел, чтобы собравшиеся подписали обращение к солдатам Итальянской армии и выразили благодарность ее главнокомандующему генералу Бонапарту. Часов около одиннадцати, в самый разгар торговли в лавке, папаша Шовель вдруг надел свою куртку, взял картуз и вышел. Куда он отправился, мы не знали, как вдруг с площади донесся страшный шум. Я выглянул на улицу и увидел Шовеля, за которым гналась по пятам толпа всяких мерзавцев, осыпавших его бранью и тумаками. Они, наверно, избили бы его, если бы он не свернул в караульную, у входа в мэрию.
Я, понятно, помчался к нему на помощь. Он был смертельно бледен и весь трясся от негодования.
— Велите этим мерзавцам разойтись! — повелительным тоном говорил он офицеру. — Трусы — набросились на старика!.. Прошу у вас защиты!
Из караульной к нему вышло несколько человек. Меня до крайности возмутило то, что подле него не было ни дядюшки Жана, ни Рафаэля Манка, ни Коллена — никого, кто бы мог его защитить. Оказалось, что он произнес гневную речь против беспринципных патриотов, которые всегда выступают на стороне силы, вместе с победителями славят победу и, чтобы получить свою долю пирога, готовы распластаться перед кем угодно, будь то Лафайет, Дюмурье или Бонапарт!.. Он громил в своей речи людей без убеждений, которые ставят свои эгоистические интересы выше соображений справедливости и порядка.
Не прошел он и мимо воззвания Бонапарта, которое все считали выше всякой похвалы, а он сказал, что вот так же мог бы выступить Шиндерганнес перед своими бандитами: «Вы любите хорошее вино, дорогую одежду, красивых девушек, но в долг вам не дают, а касса ваша пуста. Так пойдемте со мной: я знаю одну ферму в Эльзасе, которая вот уже сто лет переходит от отца к сыну. Люди там трудолюбивые, экономные. Нападем на них и ограбим! Неужели вы проявите слабость?»
Тут его слушатели пришли в такую ярость, что толстый Шляхтер, дровосек из Сен-Вита, ринулся на возвышение и схватил его за шиворот, и если бы у Шовеля, несмотря на маленький рост, не было стальных мускулов, лежать бы ему на мостовой. Шляхтеру попался противник, не уступавший ему в силе, но Шовель, весь растерзанный, видя, что никто из друзей не приходит ему на помощь, поспешил сойти с возвышения. Награждаемый тумаками, пинками и руганью, он добрался до дверей и вышел на площадь. Так и вижу, как он, стоя на крыльце мэрии — седые волосы всклокочены, одна щека в крови, — обернулся к бежавшим за ним женщинам и громовым голосом крикнул: