— Подождите!.. Подождите!.. Все это еще падет на головы ваших детей… На их костях и крови построят королям трон!.. И вы еще наплачетесь, несчастные! Вы еще взмолитесь о том, чтобы вам вернули свободу и равенство!.. Вы еще вспомните Шовеля: каких заслужили хозяев, таких и получите!..
— Да замолчи ты, идиот!.. Замолчи!.. Ишь, какой Марат нашелся! — кричали ему эти ничтожества.
Он вошел в караульную. Я был ни жив, ни мертв. А он сел на скамью, вытер щеку платком и попросил воды. Солдаты подали ему манерку.
— Иди спокойно домой, Мишель, — сказал он мне. — Это только цветочки, ягодки еще впереди. А вот Маргарита, наверно, волнуется. Ведь эти негодяи могут выбить вам стекла и разграбить лавку. Чего ж тут удивительного, — с горькой усмешкой добавил он, — раз такая пошла нынче мода и каждый хватает, что может.
Я только было собрался идти, как вбежала Маргарита, бледная, с нашим малышом на руках. Впервые я видел, чтобы она так плакала, ибо женщина она была мужественная. Тут и папаша Шовель расчувствовался.
— Нас жалеть нечего, — сказал он, — а вот тех несчастных, которых приучили преклоняться перед силой, стоит пожалеть.
Тут он передал мне малыша, оперся на руку дочери, и мы вышли все вместе на Рыночную площадь в сопровождении солдат. По счастью, толпа уже разошлась, не учинив у нас погрома.
Возле дома нас ждал только один из наших друзей — отец Кристоф: он, как и Шовель, решил, что толпа может пойти нас грабить, и встал у двери с толстенной дубиной в руках. Увидев нас, он раскрыл объятия и бросился нам навстречу.
— Шовель, — воскликнул он, — дайте я вас расцелую. Все, что вы говорили, очень мне по душе, но, на беду, я был в другой стороне рынка и не мог вас поддержать.
— Вот и хорошо, — сказал Шовель. — Окажи мы малейшее сопротивление, эти мерзавцы прикончили бы нас. А ведь они дважды выбирали меня своим представителем, — сокрушенно добавил он. — И я добросовестно выполнял свои обязанности. Пусть выбирают теперь другого, но мне они глотку не заткнут: все равно я буду говорить про этого Бонапарта то, что думаю, буду говорить, что в своих воззваниях он не призывает к добродетели, к свободе, к равенству, а лишь твердит о плодородных долинах, почестях да богатстве.
Все-таки папаше Шовелю после этой истории пришлось неделю провести в постели. Маргарита ухаживала за ним, а я каждый час к нему наведывался, и всякий раз он принимался жалеть народ.
— Ведь эти несчастные по-прежнему хотят, чтоб была республика, — говорил он. — Только вся беда в том, что роялисты и крупные буржуа захватили власть, лишили народ всяких прав по своей конституции, а у народа нет вождей, и теперь все свои надежды простые люди возлагают на армию. В прошлом месяце надеялись на Журдана, что-де, мол, он все спасет, после Журдана — на Гоша, после Гоша — на Моро, а теперь — на Бонапарта!
И он стал рассказывать о Бонапарте, который в 1794 году был простым бригадным генералом и командовал артиллерией в Итальянской армии. Оказалось, что он маленький, худощавый, черноволосый, очень бледный, с выдвинутым вперед подбородком и светлыми глазами, очень приметный и ни на кого не похожий. Желание поскорее выбраться из зависимого положения читалось в его глазах. Даже депутатам он подчинялся через силу и дружил только с Робеспьером-младшим, видимо, надеясь таким образом сойтись и с Робеспьером-старшим. Но после термидора он мгновенно сблизился с Баррасом, палачом своего друга.
— Я видел его, — продолжал Шовель, — в Париже двенадцатого вандемьера, после того, как сместили Мену за то, что он слишком мягко повел себя с восставшими буржуа. Баррас вызвал тогда Бонапарта в Тюильри и предложил ему вместо Мену взяться за дело. Было это в большом зале, примыкающем к залу заседаний Конвента. Бонапарт попросил двадцать минут на размышления и стал у стенки, заложив руки за спину, опустив голову, так что волосы закрывали ему лицо. Я наблюдал за ним. Вокруг полно было депутатов и посторонних, они ходили взад-вперед, разговаривали, обменивались новостями, а он — точно застыл!.. И уверяю тебя, Мишель, что думал он не о том, как повести атаку, — свой план он мог выработать только на месте, — нет, он спрашивал себя: «А что это мне может дать?» И отвечал: «Так это же здорово!.. Роялисты и якобинцы воюют между собой. Мне наплевать и на тех и на других. За роялистами — сторонниками конституции — стоит буржуазия, за якобинцами — народ. Но коль скоро парижская буржуазия делает ошибку, восставая против дополнительного акта и закона о переизбрании двух третей, которого хочет провинция; коль скоро она требует, чтобы большинство либо ушло в отставку, либо образумилось, — я при таком положении вещей ничего не теряю, а только выигрываю. Я вооружу якобинцев из предместий, которые тогда будут смотреть на меня как на своего, и выполню требования большинства, расстреляв восставших. Баррас, этот дурак, которому я отдам всю славу, взамен выхлопочет для меня какое-нибудь хорошее местечко, повысит меня в чине, а я потом сяду ему на шею».
Вот, Мишель, что он себе говорил, — нисколько не сомневаюсь, что так оно и было, ибо все остальное не требовало размышлений. Даже не дождавшись, пока пройдет двадцать минут, Бонапарт объявил, что согласен. Через час он уже отдал все распоряжения. Ночью прибыли пушки, были вооружены секции. В четыре часа утра пушки выдвинули на позиции, прислуга стояла наготове, с зажженными фитилями; в пять часов начался бой, в девять все было кончено. Бонапарт тотчас был вознагражден: ему дали звание дивизионного генерала; Баррас, ставший тем временем членом Директории, женил его на одной из своих знакомых — Жозефине Богарне и назначил командующим Итальянской армией. Бонапарт слишком хитер и слишком честолюбив, чтобы выступить против народа на стороне конституционалистов. Все остальные наши генералы — люди пуганые, боятся промахнуться, вот и держатся за всех сразу, так что не поймешь, за кого они. Кто бы ни командовал — выполняют приказ, и все. А Бонапарт — тот открыто заявил, что он якобинец, смело сам заключает перемирия и шлет в Париж деньги, знамена, картины.
Словом, человек он на редкость опасный, ибо, если он и дальше будет одерживать победы, весь народ пойдет за ним. Буржуа, которые пекутся только о своем благе, вместо того чтобы возглавить нашу революцию, поплетутся в хвосте, и народ, которого они лишили права голоса и которым хотят править с помощью конституционного монарха, станет смотреть на них как на первейших своих врагов. Да, простой люд скорее пойдет в солдаты к Бонапарту, чем будет прислуживать разным пронырам, которые отбирают у него одно за другим все права и хотят, чтобы великий народ, пробудивший от спячки Европу, гнул спину, а кучка интриганов наслаждалась жизнью. Вот каковы дела! Либо хитрость, либо сила — что хочешь, то и выбирай, а народ — он устал от жуликов. Если конституционалисты этого не видят, если они и дальше будут мошенничать, стоит Бонапарту или любому другому генералу объявить, что он закрепляет за народом государственные земли и от имени народа требует отчета о выполнении «Прав человека», — и всех этих ловкачей мигом сгонят с теплых местечек. Силе может противостоять только справедливость, но чтобы народ возжелал справедливости, надо, чтобы ему вернули все его права. Посмотрим, хватит ли у нынешних правителей ума это сделать.
Вот какие речи держал папаша Шовель.
Но тут я должен кое в чем признаться. Потом я горько в этом раскаивался и с радостью умолчал бы сейчас, если бы не обещал поведать всю правду. Дело в том, что детство у меня было нелегкое — пришлось и на больших дорогах милостыню просить, и у дядюшки Жана коров пасти, — словом, немало я намыкался и теперь был так счастлив, узнав достаток, что и слышать не хотел ни о чем, что могло бы как-то нарушить мои дела. Да, такова печальная правда! Ведь чего только не было в нашей лавке: сахарные головы свисали с потолка; целые ящики стояли с солью, перцем, кофе, корицей; в кассе позвякивали медяки и даже серебряные монеты, — все это такому бедняку, как я, казалось просто чудом. Я и не мечтал никогда о таком. А до чего же приятно было сидеть вечером у стола, смотреть на Маргариту, держать маленького Жан-Пьера на руках, слушать, как он называет меня папой, чувствовать на щеке поцелуй его влажных губок. Ясное дело, мне страшно было, что эта чудесная жизнь может кончиться. И когда Шовель начинал все ругать, поносил Директорию, Советы, генералов и заявлял, что нужна новая революция — иначе не будет порядка, я положительно бледнел от ярости. Я говорил себе: