Так или иначе, я знал, кто он, и знал его имя. Здесь я буду называть его Индрегор. Он был на несколько лет меня старше и учился на другом факультете; но кто-то мне его показал. Он занимался математикой, его считали способным. Говорили, что ему прочили ученую карьеру.
Но ученого из него не вышло. Кажется, он занялся какой-то практической деятельностью. Что-то я такое слышал. Чуть ли не страхованием. Что же до его теперешнего положения (если, конечно, то, о чем я начинал догадываться, верно), то работа у него и правда была опасная. Да, гнусная работа. И нервы, конечно, пришли в негодность.
Я был доволен, что он думает, будто я его не знаю. Это давало основания для тем большей откровенности. Гарантировалась тайна исповеди и тому подобное.
Он снова помолчал. И потом пошло.
— Дело в том, что я начинаю ненавидеть норвежский народ! — выкрикнул он и стукнул по столу.
Я только взглянул на него: вот как? Ну и ну.
Он смотрел на меня колючими глазами.
Да, он сам знает, это звучит смехотворно. И если мне хочется смеяться — пожалуйста. Он сам так над этим хохотал, что… И он опять засмеялся. Надрывно, безрадостно, неприятным смехом робота. И так же внезапно, как начал хохотать, смолк.
— Видно, я и вправду сумасшедший, — сказал он очень спокойно.
И после этого он стал говорить более связно. Сначала о своей работе. Вероятно, я и не подозревал, что он был страховым агентом. И это привело к тому, что… нет, я ничего не смогу понять, если он не объяснит кое-чего о самом себе и своей работе. Работа гнусная, он еще не настолько сошел с ума, чтоб не отдавать себе в этом отчета. Но все это, видимо, уже не имеет значения; он же по их глазам видит, что решение принято, на него больше не полагаются, его переправят за границу. Как непригодного! С самыми лучшими рекомендациями… на ответственный пост в Лондоне, ха-ха-ха! — Итак, — вдруг он перешел на сухо-деловой тон, — он в свое время порядочно поездил по стране, работая для агентства, и у него сохранилось с тех пор множество связей. Было решено, что целесообразно использовать эти связи. Его сняли с работы в Осло, и он снова принялся ездить. Прежде всего он посещал местных нацистов. Разумеется, он должен был корчить аполитичность, это ясно. Или даже выражать симпатии новому порядку… Как же, этому придавали большое значение. Пропуск? О, это пустяки! Нужно было только явиться к соответствующему лицу, объяснить, что ты страховой агент и прочее, что ты не имеешь ничего общего с политикой и считаешь, что страхование и подобные вещи от политики не зависят.
И они тебя чуть ли не лобызали. Можно подумать, что симпатизирующий обыватель им дороже собрата по партии.
Между прочим, это общее правило — большинство из них не выносит своих собратьев. Это у них, так сказать, единственный ненарушенный инстинкт.
Ну так вот. Он ездил по стране. И занимался страхованием. И собирал сведения. Это и была главная цель.
Удалось ли ему собрать какие-нибудь значительные сведения? Ах, да он и сам не знает. Надо надеяться. К тому же от того, что постепенно открывалось ему, он испытывал все большую растерянность.
Но довольно. Уж не подумал ли я, что он и впрямь сочувствует этим нацистам? Большинство из них народ такого свойства, что если б их удалить с лица земли, она б вздохнула с облегчением.
Грубые, бездушные — большинство, во всяком случае. Свихнувшиеся, опустившиеся до такой степени, что иногда, бывало, спрашиваешь себя: неужели же они когда-то были детьми, играли, и плакали, и кому-то протягивали ручки, гладили собак, и кошек, и барашков, весной смотрели на трясогузку, восхищались ее красотой?.. Неужели ж они когда-то впервые влюблялись, страдали, и плакали, и думали: «Я счастлив! Я хочу обнять весь мир!»?
Но нет. Уж этого-то они наверняка не переживали, во всяком случае, большинство. Слишком они закоснели. Так закоснели, что часто удивляться приходилось: да были ли они хоть когда-то людьми? И он, бывало, спрашивал себя: не больна ли вся нация, раз могла она произвести подобные отродья?
Но они сентиментальны. Стоит им опрокинуть рюмочку-другую — ах, какие они становятся тогда бедненькие, непонятые…
И они очень интересовались страхованием. Многие. Естественно, никогда ведь не знаешь…
Как правило, в каждой семье были один-двое не принадлежавших к партии. Можно им застраховаться? Хорошо бы устроить тайное страхование. Это можно?
И получить деньги после войны. Так, чтоб если победит, кто надо, деньги пошли б к самому господину Н. Н., а если победят другие — деньги бы получила жена? Или сын?
Каких только он не наслушался вопросов, свидетельствующих об определенном нравственном уровне… Ну и вот. Случалось, они разговорятся. Эдак вечерком. Случалось, они похвалялись своими подвигами, так что удивляться приходилось, что эти-то существа именуют себя людьми.
Но вовсе не это его мучило. Это, собственно говоря, было одно удовольствие. Даже полезно — укрепляло веру в людей, конечно, не в этих, так называемых, — в других…
А потом началось… Сидишь, например, в каком-нибудь захолустье, живешь в паршивой гостинице, за несколько дней устроишь одну-две страховки — да, случалось, люди страховались. Только большинство этих страховок со временем окажутся недействительными. Ну и…
Да, так вот, бывало, к нему в гостиницу крадучись, тайком приходили — или подлавливали на улице вечером — люди, не принадлежавшие партии. Отнюдь не принадлежавшие. Порядочные люди, добрые норвежцы… Крестьяне, оплот народа! Ну, иногда и городские… Чем горожанин хуже? Тоже народный оплот.
Оплот, правда, слегка подгнивший, но что поделать! О, конечно же, подгнившие-то к нему и шли…
Приходили, словно Никодим к Иисусу[1] в ночи, и выспрашивали так осторожно, так тонко сворачивали на страхование… Все они, разумеется, были люди зажиточные, даже более того. И бумаги, конечно, в полном порядке. Да, они предоставляли немцам все, что немцам требовалось. Возможно, они прямо или косвенно играли им на руку — лес, доски, продукты и прочее. Но крестьянину ведь тоже жить надо! Нет разве? И норвежцев они тоже снабжали товарами. Ну да, по ценам черного рынка, но ведь времена-то какие! Опять-таки — разве крестьянину самому не надо жить? Столько лет мыкались — неужели ж нельзя немного развернуться, когда есть возможность? А то бы все паршивой немчуре досталось, эти-то своего не упустят.
Нет, чего уж там, говорил такой Никодим — его не собьешь, он знает: никого не обидел, всем по справедливости досталось. И с новым ленсманом[2], которого поставили нацисты (вообще-то он малый неплохой, хоть и отправил каких-то там учителей на север и кое-кто из них поумирал, но ведь он человек подневольный: что начальство велит, то и делает). Но он, Никодим, с этим самым ленсманом никакого дела не имел, кругом чист. Вот только б свои чего не наболтали. Он ведь честный норвежец: когда собирали на жизнь пастору, что объявил забастовку, — и до чего люди не додумаются! — он дал не одну крону. Неужели это опасно? Неужели ж этим, которые собирали, нельзя верить? Неужели, если их схватят и припрут к стенке, они выдадут имена? Ведешь себя как честный норвежец, а потом за это же и расплачиваться? Ну куда это годится? Но ничего, коли так, теперь, заявись к нему только побирушка (побирушка — иначе не назовешь), он погонит его палкой.
Денежки ваши вам выплатятся сполна, говорят, и сторицей выплатятся, как только вернется король. Да ведь это если он вернется. А то — пиши пропало. И так всегда — крестьянин на всем теряет, а кто ему возместит?
Ну, а если, допытывался такой господин Никодим, ну а если победит этот сброд — Гитлер и его банда, — что тогда? И дружки и соседи — все могут наклеветать! На ком-нибудь отыграться-то ведь надо!
Так что вот, вреда от этого никому не будет, никто не будет в обиде, если он подпишет страховочку на жену на случай, если стрясется беда и… словом, если стрясется беда.