Еще раньше, в школе, я постиг на опыте, что если захочу, могу запомнить все, что угодно. Так конечно, я создан для того, чтоб пойти далеко, широко шагать — самому предопределять свой путь… Не теперь, когда-нибудь, в будущем…
Мало что так укрепляет уверенность в себе — по крайней мере у мечтателя, — как книжки, которые он читает в юности. Это кратчайший путь к золотистым облакам. Ты Гуннар с Лидарэнде, ты Скарпхедин и Коре[13]. А на другой день ты уже герой гамсуновского "Голода", или лейтенант Глан, или Нильс Люне, все его мысли — твои мысли, его обиды — твои обиды, и ты с радостью принимаешь их на себя. И вместе с ним ты умираешь — отчаявшись, но не смирясь. Ты колесишь по дальним странам, с тобой приключаются необыкновенные вещи, тебе грозит погибель, женщины обожают тебя, женщины обижают тебя, и ты все это принимаешь равно изысканно и тонко.
Ты входишь в серые будни натурализма, погружаешься в унылые, грустные дни бесчисленных персонажей, но лишь с тем, чтоб в следующий миг вскочить на своего крылатого коня и мчаться через моря и долы, к высоким высям и далеким далям. И ничто человеческое — о, ты это усвоил — тебе не чуждо…
Одно неоспоримо: тебя наполняет бьющая через край жизненная сила. Ты отделываешься от обязательных каждодневных занятий и — начинается день! Ты во все лопатки гоняешься за переживаниями — иными словами, за женщинами — или проводишь вечера в горячих спорах с ровесниками и единомышленниками; и во всякую свободную минуту ты мчишься по страницам. Ты читаешь. Ты глотаешь книги, ешь их, пьешь, ты впитываешь прочитанное, как губка — воду. Впопыхах, не переваря, взахлеб, ты впихиваешь в себя все на свете. И опять, и опять…
Все без задержки входит в тебя — все стили, жанры, все направленья. Ты еще такой зеленый, что в зачатке в тебе есть всякое, и потому ты всякое воспринимаешь. Да, ничто человеческое тебе не чуждо, но многое для тебя только литература. Пороки, падения, пресыщенность, наркотики, дурман. Ты настолько здоров, что не научился еще воспринимать здоровье через его противоположность, живешь хлебом и кофе (днем в паршивенькой столовой, вечерами в столь же паршивеньком кафе, где не подают спиртного) и — разговорами, кружениями по улицам и снова разговорами без конца. Полночи ты бродишь с приятелем — сначала до его парадного, потом до твоего, потом опять до его парадного, приходишь домой под утро, бросаешься на постель и засыпаешь, как каменный, а на другой день читаешь декадентские стихи с глубочайшим пониманием и восторгом.
Нет, немногое так укрепляет веру в себя в молодые годы… И, именно таким путем заполученная, легче всего она теряется при первом же щелчке по носу, который отвешивает нам жизнь. Потому что это вера, завоеванная в одиночку, играючи, вкушение победы без борьбы, в неведении иных скорбей, кроме эстетических потрясений. Это уверенность в тысяче разученных ролей. А жизнь редко бывает, как вылитая, похожа на то, что ты вычитал в последней книжке, и роли, которые она дает тебе играть, никогда не совпадают с той, что ты только что выучил. Ты участвуешь в коллоквиуме и оказываешься неготовым — вместо того чтоб готовиться, ты читал книжки, — и все идет вкривь и вкось, и у тебя является пренеприятное чувство, что ты невзрачен, непривлекателен и что многие смотрят на тебя не так, как им бы надлежало. Где же, где это написано и что тебе полагается сказать или сделать, чтоб ошеломить этих разинь? Но ты никак не можешь вспомнить.
Ты сидишь, говоришь с девушкой, и тебе хочется произвести на нее впечатление. Но она почему-то не отпускает тех колкостей, которые дали б тебе возможность быть д'Артаньяном, Дон-Жуаном или хотя бы аббатом Куаньяром. Потом ты одиноко бродишь по улицам и напоминаешь самому себе уже не кого-нибудь из этих героев, а поджавшую хвост шелудивую собаку. И слишком поздно, запоздало, принимается за работу твоя голова — вот это надо было сделать, вот так надо было сказать, но про таких, как ты, ничего не написано, ты просто робеющий, тугодумный, одинокий и неопытный студент из крестьян, неуклюжий, косноязычный, спотыкающийся на каждом слове, на каждом шагу… Ты скрипишь зубами от стыда и досады, охаешь и стонешь на ходу и торопливо озираешься, в ужасе, что кто-то мог тебя услышать. Дома, у себя в каморе, ты вцепляешься самому себе в волосы, строишь страшные рожи зеркалу, бросаешься на диван, и одному только богу известно, не пускаешь ли ты слезу, чтоб тут же устыдиться, — ведь все в жизни лишь игра!
Но тебе чуточку труднее, чем обыкновенно, попозже в тот же вечер стать веселым Акселем из "Падения короля" или задумчивым Арвидом Шернблумом из "Серьезной игры"[14].
МОЕ ЖИЛЬЕ
Мне перестала нравиться моя камора с тех пор, как Гунвор бросила меня. Она мне, впрочем, и раньше не нравилась — узкая, окном на север и к тому же на мрачную глухую стену. Теперь же мне стало казаться, что она похожа на могилу. Что-то в ней наводило на мысль о Неизвестном солдате. Но я ведь не был солдат. Разве что неизвестный, во всяком случае — забытый. Еще мне представлялся колодец, пересохший колодец. И на дне его был я.
Но, как ни странно, у меня в кармане тогда кое-что завелось. Дело в том, что во всех школах близились экзамены. И репетиторы соответственно были в цене. Учеников стало хоть отбавляй. Особенно почему-то запомнился мне один — длинный, худосочный малый в жесткой черной шляпе и ярко-горчичных перчатках. Он вошел ко мне в шляпе, обстоятельно расстегнул перчатки, с оскорбительной тщательностью стер пыль с моего комода и положил туда перчатки и шляпу. Затем подтянул на коленях брюки и уселся; обойденное интеллектом лицо без слов сказало: ах, как скучно! — и страждущая душа выразила себя в отчаянном зевке.
Он был сын крупного судовладельца и вот уже в третий раз готовился к экзаменам на аттестат зрелости. Мы с ним были однолетки.
За пять крон в час я пытался впихнуть в него необходимейший минимум, но тщетно. Мозг его, казалось, был огорожен водонепроницаемой переборкой, не пропускавшей ни капли знаний.
Что не помешало ему надуть меня на пятнадцать крон. В конце нашего последнего урока он поднял брови в преувеличенном замешательстве и сказал:
— Кажется, старик недодал мне пятнадцать крон. Я их занесу завтра утром.
Больше он ко мне не приходил.
Как я его ненавидел! Я его и сейчас ненавижу. Слабое утешение, что он так никогда и не сдал экзаменов на аттестат зрелости. Он теперь младший компаньон крупной фирмы и давным-давно миллионер. В настоящее время он торчит в Америке и является членом многих комитетов и объединений. Судьба мира отчасти и в его руках. Он задолжал пятнадцать крон нищему студенту.
Но, тем не менее, у меня зазвенело в кармане. Я стал искать новое жилье и почти сразу же нашел.
Это была лучшая комната из всех, какие мне приходилось снимать. Она находилась… Впрочем, это не имеет значения. Улочка была крутая, узкая; самый нижний, угловой дом выходил на площадь, тоже небольшую.
Квартира была на втором этаже; но в этом месте улица резко шла в гору. Первый этаж выше по улице получался почти в подвале. Там в ряд были три лавчонки. В верхнем конце дома к двери сапожника уже вели вниз три ступеньки. С сапожником мы подружились. Он был маленького роста, с черной щеточкой волос и негнущейся ногой. Он латал мои башмаки и собирался ниспровергнуть существующий порядок.
Дом построили уже после того, как улица выгнулась, и это отразилось на внутренних очертаниях жилья. Квартира была большая, с большим коридором, но таким изогнутым, что, когда войдешь, виделись только его первые три-четыре метра. На самом же деле он был очень длинный. И темный. И уходил глубоко. Думаю, всего в квартире было комнат восемь или десять. Глубоко-глубоко в конце коридора жила сама хозяйка, вдова Миддельтон, с дочерью. Где-то там же помещалась и старая, кислая служанка. Я в этот дальний конец никогда не заглядывал. Я никогда не заходил дальше кухни, которая была по правую руку, уже за изгибом коридора, не в самой глубине его, но довольно далеко.