Но об этом я тоже совершенно забыл. Помню, я еще подумал, когда увидел его в списке: что ж, этого следовало ожидать.
Признаться, мне стало не по себе. Такая забывчивость…
Хотя, конечно… Это имя было связано с неприятным воспоминанием. Той осенью…
Я заметил, что мне по-прежнему трудно вспоминать о той осени.
Остальные продолжали говорить о докторе Хейденрейхе.
— Между прочим, это ведь в его доме все происходит! — обратился ко мне доктор Хауг.
— Что происходит?
— Допросы. Пытки.
Вмешался директор.
— Ну, положим. Будем справедливы. Этот дом гестаповцы заняли одним из первых. За Хейденрейхом просто остались комнаты и приемная на втором этаже, а это еще не преступление. В то время он и в партии еще не был.
— Дом они выбрали ради подвалов! — сказал Гармо. — Таких во всем городе не сыщешь, разве что в банке. Кстати, когда-то там и помещался банк. Потом банк переехал, и Хейденрейх купил дом — довольно дешево, кстати.
— Приятное местечко для жилья! — сказал доктор.
— Бедная жена! — сказал директор. А доктор Хауг сказал:
— Подумаешь! Бедная жена! Чем она лучше других?
— Ну, ну! — запротестовал директор. — Ты разве не помнишь, как мы за нее переживали, когда Хейденрейх вступил в партию? Такого мы от него не ожидали. Помню, ты еще сказал тогда: бедная Мария! Тебе ведь она всегда очень нравилась — это ты тоже забыл. Ты всегда питал к ней слабость!
Вмешался Гармо:
— Верно, Хауг. Мы все тогда очень жалели Марию! Доктор Хауг не сдавался:
— Что бы я ни сказал тогда под влиянием момента — роли не играет. Сейчас я, во всяком случае, этого не помню. Мария сделала свой выбор…
— Но она ведь и сейчас не в партии! — сказал Гармо.
— В партии, нет ли, однако по-прежнему с ним! Доктор Хауг хотел, видимо, еще что-то сказать, но сдержался.
— Нет, — произнес он и задумался на минуту, потом продолжал: — Если уж кого и жалко, так это сына. Помните, какой был чудесный парнишка? А сейчас всех их переплюнул!
Никто не возражал. Он таки действительно всех переплюнул.
— Да, — вздохнул директор. — Страшно редко бывает, чтобы мы им завидовали, когда кто-нибудь переходит на их сторону — в одном случае на тысячу. Боже ты мой! Ведь он вырос на наших глазах! Я радовался на него, как на родного сына. Даже не верится, что было такое время.
— И вот ведь проклятие, — сказал доктор Хауг, — я ведь прекрасно понимаю, хоть мы и ведем войну против него и ему подобных, что его туда завлекли скорее всего его достоинства.
— Видите ли, — обратился ко мне директор, — в таком городке, как наш, всякое событие вас, так или иначе, затрагивает. Для многих из нас вся история с Хейденрейхом обернулась чуть ли не личным несчастьем — ну, если не несчастьем, так, во всяком случае, неприятностью. Ведь все мы его близко знали, и знали не один год. И я лично должен признаться, что многое в этом человеке внушало мне уважение. Его цинизм я никогда не принимал всерьез — раньше, я хочу сказать. Да и сейчас, по существу, тоже. Это скорее человек фанатического склада, только вот фанатизм его, к сожалению, обратился против нас.
— Речь идет о Карле Хейденрейхе? — спросил я. Излишний вопрос. Я ведь знал. Но я хотел знать точно.
— Да. Вы с ним знакомы?
Я ответил, что был немного знаком в студенческие годы. Кольбьернсен все это время сидел молча. Только иногда в глазах появлялся какой-то блеск и по лицу пробегало нечто вроде судороги. Ясно было, что остальные трое одновременно и забавляли его и злили — этакие сентиментальные кумушки!
Но те увлеклись и ничего не замечали.
А в общем-то все это лирическое отступление свелось к тому, что жаль там их или не жаль, хорошие они или плохие, а факт остается фактом: ни у одного из членов этого семейства не было и не могло быть даже самой отдаленной возможности узнать, что говорилось или делалось в группе.
А вот немцы узнавали. Каким образом?
И мы все кружили и кружили на одном месте.
Строили самые невероятные догадки — и сами же их отвергали.
Может, Ландмарк и Эвенсен…
Но Ландмарк и Эвенсен были арестованы, и, может быть, в эту самую минуту их пытали…
Назывались другие имена, но тут же отклонялись — эти люди ничего не знали.
И снова четверо избегали встречаться взглядами.
Невеселая картина.
Выход был один, неприятный, но неизбежный: распустить группу, переждать какое-то время, а потом начинать все сначала, с новыми людьми. Никто не говорил этого вслух. Каждый знал про себя.
Наконец доктор Хауг поднялся и заявил, что не мешает выпить. Погребов у него, правда, не имеется, не то что у некоторых присутствующих здесь представителей плутократии, зато есть спирт — spiritus соncentratus — и еще — что вы на это скажете? — натуральный лимонный сок, и сахар, и сельтерская!
А потом будет закуска. Ничего особенного, к сожалению. Но несколько яиц найдется, из собственного курятника. И в погребе еще сохранилась баночка анчоусов. А некий пациент преподнес ему настоящий козий сыр! А некая пациентка — телячий рулет! Он его, кстати, вполне заслужил, ибо изрезал ее вдоль и поперек, немало прелестей ей удалил и сделал ее, можно сказать, другим человеком.
Докторский юмор был какой-то вымученный, зато меню — мечта о потерянном рае!
Молоденькая девушка принесла выпивку, а через некоторое время закуску. Девушка была на редкость хорошенькая. Совсем юная — двадцать, может быть двадцать два. Стройная, волосы светлые, золотистые, а глаза теплые, карие. Глаза эти, между прочим, большей частью были опущены долу, и каждый мог любоваться необычайной длины ресницами. Одета она была тщательно и кокетливо — во все черное, с белой наколкой и маленьким белым фартучком.
Гармо тут же принялся флиртовать с ней.
— Ну как, Инга, новый женишок объявился? Нет еще? Ну, это уж никуда не годится. Что ж ты, так в девах и останешься? Ведь тебе уже за двадцать! Ну, коли совсем плохо придется — знай, что у тебя есть преданный друг по имени Уле Гармо!
Она почти не отвечала, почти не глядела на него, улыбалась застенчиво, опустив глаза. Похожа была на светловолосую мадонну. Постукивала каблучками вокруг стола, делала свое дело. Потом ушла.
Доктор Хауг и директор слушали шуточки Гармо с несколько смущенными лицами. Они смотрели в сторону. Кольбьернсен, казалось, злился еще больше. Он сидел молча, закусив губы, сузив глаза. Два маленьких белых пятнышка выступили у него на скулах.
— Инга у нас, можно сказать, вместо дочери, — объяснил мне доктор. — У нас ведь у самих детей нет, так уж сложилось… Она сирота — родители ее погибли от несчастного случая на море, когда ей было пятнадцать. Мы взяли ее к себе, дали образование, и нам ни разу не пришлось об этом пожалеть. Она, между прочим, очень музыкальна, берет уроки. Умница. И совершенно очаровательная внешность, вы согласны? Гармо вечно при ней дурака валяет — как вы имели случай заметить…
— Хо-хо! — развеселился Гармо. — Скажите лучше, что все мы к ней неравнодушны! Верно, директор?
— Но ты-то больше всех страдаешь! — усмехнулся директор.
Кольбьернсен молчал.
Было уже поздно, и все понимали, что сегодня мы ни к чему больше не придем. Теперь дело было за мной — предстояло основательно поразмыслить. Впрочем, самое существенное мы и так обсудили, и вывод всем нам был одинаково ясен — если, естественно, не случится чего-нибудь непредвиденного.
Мы разошлись около одиннадцати. Было темно от туч — хоть глаз коли. Мы шли посередине улицы, чуть не ощупью находя дорогу. Несколько раз натыкались на встречных. Один раз немецкий патруль осветил нас фонариком, но не остановил.
Первым свернул Гармо. Потом директор. Он задержался на мгновенье.
— Вы не со мной, Кольбьернсен?
Но Кольбьернсен, оказывается, забыл в конторе какие-то бумаги и хотел зайти за ними. Кроме того, не мешало проводить гостя до отеля.
Мы молча пробирались с ним дальше. Лишь изредка он говорил лаконично:
— Нам сюда! — и трогал меня за рукав.