Воронов с благодарностью посмотрел на профессора — ведь он мог понадобиться уже завтра.
Воронов вспомнил, где видел такой же крест на коробке, когда нес обе пачки на экспертизу. Он вернулся и, достав сумку Мамлеева, проверил. Точно. На одной из сложенных пустых коробок из-под «родони» стоял аналогичный крест.
«Торговая метка? Но ведь патроны никогда не были в магазине. Они доставлены с фабрики производителем. Родони — хозяин завода... Право, я становлюсь шизофреником. Подумаешь — крест. А если он стоит на тысячах таких же пачек знаком контроля?»
Как ни велики были сомнения, осторожность и рассудительность победили. В графе «Особые пожелания» заказа на экспертизу Воронов написал:
«Патроны пронумеровать. Сохранить принадлежность каждого к пачке, в которой находится».
И снова понес в лабораторию.
— Это еще зачем? Какая разница, в какой они пачке? — скорее по привычке проворчала баба Дуся, полная флегматичная женщина-эксперт, занимавшаяся в лаборатории самым что ни есть мужским делом: баллистикой и обстрелом оружия. Белый халат, белая косынка, под которую убирались тяжелые жгуты кос, полное щекастое, лицо делали бабу Дусю похожей на передовую, образцово-показательную доярку с полосы в областной газете. — Вам блажь, а нам расхлебывай! — но, взяв красный карандаш, дважды подчеркнула особое условие.
— Как быстро сделаете, Евдокия Павловна?
— Здесь на два часа работы. Если не считать дополнительной экспертизы пороха или каких-нибудь неожиданностей. — Баба Дуся достала патрон и повертела в руках. — Красивые штучки. Жаль потрошить.
— Так я после обеда потревожу, — пообещал Воронов и отправился к себе.
Стуков сидел на его месте.
— Совершенно забыл, что сегодня идти в театр.
— Не расстраивайся, — успокоил Стуков. — У меня на календаре написано: «Напомнить А. Д. Воронову, то бишь тебе, о «М. и С.».
Воронов присел к столу и открыл пухлую папку, потертую, с пометками на обеих корочках, но по-прежнему без номера, как в тот первый день. Тяжело вздохнув, Воронов достал развернутую схему размещения родоновских патронов, начал снова считать. Две пачки неизменно оказывались лишними.
Он совсем было собрался идти на обед, когда раздался звонок.
— Внучек! — Воронов узнал голос бабы Дуси. — Приходи, готово. — Но потом ей не удалось совладать с волнением, и она добавила горячо по-бабьи: — Беги, родненький, не знаю, что это тебе даст, а я уж кое-что нашла.
Бросив трубку, Воронов ринулся в лабораторию. Стол бабы Дуси был завален аккуратными пронумерованными пакетиками, в каждом из. которых отдельно лежал размонтированный патрон. Пакетик тридцать первый был пуст, а его содержимое выложено на широкий лист белой бумаги. Собственно, выкладывать было нечего — два встречных пыжа да порох. И еще какая-то резиновая пробка. Но горка пороха смотрелась настолько внушительно, что на глаз легко определялось: там больше необходимого минимум втрое.
— Вот он голубчик, попался. В порох подмешано какое-то вещество. Отправила на химическую экспертизу. Но убеждена — мелкотертая взрывчатка.
— В какой он был пачке?
Баба Дуся взяла список и убежденно сказала:
— Во второй. С красным крестом.
— Баба Дуся, можно забрать?
— Погоди. Отдышись. Хочу в акт вставить название взрывчатки и по формуле высчитать силу возможного взрыва. После обеда, как и обещала, получишь. Не удержалась, порадовать хотелось.
Получить материалы экспертизы он смог только к пяти часам. Химическая лаборатория была занята срочным анализом и, когда Воронов принес акт экспертизы, внимательно изучить его уже не оставалось времени. Крикнув Стукову на бегу: «Приветик», он ринулся за дверь, прикидывая, где сможет сейчас в преддверии часа «пик» поймать свободное такси. Но машина подвернулась сразу, и он прибыл в театр на десять минут раньше.
Воронов долго не мог сосредоточиться на происходившем на сцене. Мысль, что Сальери не травил Моцарта, самому Воронову отравляла сознание, и пушкинские строки как бы проходили сквозь него, не принося пищи ни уму, ни сердцу.
Все говорят: нет правды на земле.
Но правды нет и выше. Для меня
Так это ясно, как простая гамма...
Воронов заерзал в кресле, устраиваясь поудобнее. Он пытался настроиться на трагический характер монолога Сальери, но тщетно.
...Я завидую; глубоко.
Мучительно завидую — о небо!
Где ж правота, когда священный дар,
Когда бессмертный гений — не в награду
Любви горящей, самоотверженья.
Трудов, усердия, молений послан.
А озаряет голову безумца,
Гуляки праздного?.. О Моцарт, Моцарт!
Потом Воронов, сам не заметив, оказался в плену затянувшегося монолога, и вдруг какой-то второй смысл строк буквально обрушился на него:
Что пользы, если Моцарт будет жив
И новой высоты еще достигнет?
Подымет ли он тем искусство? Нет;
Оно падет опять, как он исчезнет:
Наследника нам не оставит он.
Что пользы в нем?..
Воронов замер. Смутная, еще не оформившаяся мысль вертелась в голове. Была она связана с происходящим на сцене и в то же время была самостоятельна. И не к тому далекому времени принадлежала, а ко дню сегодняшнему. Алексей никак не мог ее сформулировать.
«Талант! Он всесилен и в то же время слаб своей ранимостью. Каждое ничтожество может уколоть его. Ничтожествам нечего терять — их пруд пруди, их место в человеческой цивилизации неразличимо. А талант, он вот, на ладони, весь открыт будущему, сколько бы веков ни прошумело над ним. Посредственность не может простить таланту главного — бессмертия. Наверное, у каждого Моцарта есть свой Сальери. Пусть он не сыплет смертоносный порошок в бокал, пусть не стреляет в спину... Неисчислимо количество способов, какими можно ранить, уничтожить талант. Моцарт! Постой, постой! А почему Моцарт? Почему Мельникова называют Моцартом? Что это, насмешка? Или мистификация? Он скорее Сальери, по сравнению с Мамлеевым. Он — Сальери? Так ведь...»
Воронов побоялся даже мысленно признаться себе в том, что пришло ему в голову.
Актеры играли блестяще. И белый «Стейнвей», и парчовые камзолы, и дорогие атрибуты старины, и свечи, натуральные, пахнущие воском и бросающие колеблющийся отсвет в совершенно темный зал — все придавало постановке достоверность. Но не временную, дескать, предметы без подделки, того времени как бы немые свидетели. Нет. Режиссерское решение заставляло окружающие предметы подчеркивать достоверность чувств и мыслей; делать трагедийность особенно острой.
Но Воронов уже не видел на сцене ни напудренных париков, не слышал разговоров о музыке. В его сознании речь шла о тарелочках и чужих патронах. О «меркелях» и тренировочных сборах. Но он бы уже не мог сказать, что пьеса проходит мимо него. Нет, именно сейчас, именно с той минуты, когда пришла мысль, что Мельников — Сальери, он почувствовал подлинное звучание трагедии. И беда ли в том, что виделось за полным одутловатым лицом Сальери лицо Моцарта, то есть Мельникова. Воронов почувствовал, что находится к искомому ближе, чем когда-либо.
«Итак, Моцарт, ставший Сальери! Разница в одаренности — вне сомнения. Характеры у обоих далеки от идеала. И Мамлеев очень мешал жить Мельникову. Может, я не прав? Уж кому он мешал больше, так это Вишняку. Но подойдем к вопросу с другой стороны. Вишняк — талант немногим меньший, чем Мамлеев. И несчастье Вишняка в том, возможно, что он родился не вовремя. Самой судьбой ему было определено идти в кильватере Мамлеева. Сколько в истории спорта примеров, когда звезды почти равной величины горят по-разному. Одна затмевает другую, и вот она уже не в силах светить и гаснет, гаснет...