Хотелось насладиться неповторимой свежестью этого дня — предтечи весны.
Я нерешительно полез в сумку и, оглянувшись вокруг, не смотрит ли кто, достал свое бритвенное зеркальце в черном ободке.
Глянули на меня серые, с усталинкой глаза, мальчишеский, слегка вздернутый нос, обветренные губы. Я повернул голову влево, вправо. Какой-то другой стал, старше. На лбу две глубокие линии, к вискам протянулись морщинки…
Но тут же я устыдился: о себе ли думать сейчас? Ведь война…
Я поспешно спрятал зеркальце в карман и ушел за ограду. Подъехал Пылаев. Он стоял на повозке, держа вожжи в руках.
— Тпру! — лихо осадил он, хотя лошади и без того остановились.
— Подковал!
— Опять у нас все по-хорошему, — порадовался Рязанов и, подойдя к коням, тронул коренную саврасую за живот.
— Не знаю, сколько еще проходит.
— Да она, Рязаныч, вот-вот развалится, — засмеялся Пылаев, — насилу доехал…
— Развалится, развалится! — передразнил ездовой.
— Жалостливый! — шепнул мне Пылаев.
После обеда сидели на улице.
— Людей нам дают? — степенно спрашивал Пылаев, скручивая толстую папиросу из раскрошенной сигары, преподнесенной ему Рязановым.
— Будем подбирать в ротах.
— Надо Белкина взять из второй роты. В связи был. Понимает.
— Возьмем Белкина.
Пошли в роту. Пылаев указал на возившегося с вещмешком белоголового толстенького паренька.
— Вы со связью знакомы? — спросил я того.
— Ась?
— Со связью, спрашиваю, знакомы?
Белкин выпрямился, расправил под ремнем сборки рубахи.
— Знаком… Детально.
— Ну, а что знаете?
— Трубку там… эту-у…
— Микротелефонную, — подсказал Пылаев.
— Совершенно верно. Потом это… футляр. Шнур… питание. Ремень, на котором цепляется телефон.
— А говорить умеете по телефону?
— А как же… Беру трубку, — он важно надул щеки и приставил кулак к уху. — Товарищ Белкин слушает!
— Ну, ладно, товарищ Белкин, — вздохнул я, — возьму вас.
— Сейчас или подождать, я тут укладываюсь?
— Потом за вами Пылаев придет.
— Подожду.
Остальные солдаты хотя и заинтересовались приходом связистов, но продолжали любовно чистить винтовки. Чувствовалось, что сменить их на телефон они сочли бы за измену.
Я подошел к высокому сутулоплечему пехотинцу, с игривыми искорками в черных глазах.
— Вы не желаете в связь?
— Нет. Повременю.
— Почему? В связи же интересней.
— Интересу мало, бегай в бою, как чего потерял. А в стрелках она, родимая, — указал на винтовку, — счет с врагом сводит.
— Ну, пехотинец знает только винтовку, а здесь поговорил — и стреляй.
— Я молчком постреляю, — буркнул солдат.
— Отмочи-ил! — прыснул кто-то.
— А что же вы на связь зуб точите?
— Не точу, но не желаю.
— Почему?
— Это пехота в квадрате. Перебило провод, бегай без ума, а тебя гонят — скорей да скорей.
— Иной раз, конечно, достается связистам, но зато честь какая! — старался убедить я. — Ведь у нас говорят: — Нерв армии! Не будь связи — как пехотой, артиллерией управлять, самолетами? А потом — где и побегал, где и посидел.
Меня слушали, но я чувствовал — мои уговоры действенны не очень.
Я стал рассказывать солдатам о связистах, особенно о Сорокоумове. А когда кончил, слово взял тонкий веснушчатый паренек.
— Мы пойдем, чего там, — сказал он.
Я записал новых связистов и напомнил Пылаеву:
— Завтра начнем учить.
Вечером я раздобыл у Китова семь катушек кабеля.
Китов за последнее время стал мягче относиться ко мне, как и ко всем подчиненным. Случилось это, как я потом узнал, после серьезной беседы, которую провел с ним Перфильев. Наблюдательный замполит, уже давно заметивший у начсвязи равнодушие к делу и к солдатам, сделал ему внушение. И Китов немножко изменился. Но чувствовалось: много еще нужно ему, чтобы переломить себя.
Состав взвода связи батальона в боях был обычно самым текучим: люди быстро выходили из строя, ведь линию приходилось почти всегда наводить и обслуживать на глазах у противника. И часто солдаты не успевали изучить свое дело, как расставались с ним. Поэтому я всегда торопился использовать дни стоянки и отдыха для учебы взвода.
Утром мы начали занятия. Я ознакомил солдат с устройством индукторных и фонических аппаратов, конечно, не полностью, а с элементарными понятиями: как подключать линию, как послать вызов на соседнюю станцию; у индукторного телефона — звонком, у фонического — зуммером; как при работе нажимать разговорный клапан у микротелефонной трубки. А потом вывел их в поле и занялся практикой. Под конец занятий я велел Пылаеву приводить в порядок кабель, а сам решил поучиться верховой езде и приказал Рязанову оседлать коня, которого мы случайно заполучили из числа трофейных. Рязанов почистил коня, напоил. Он уверил меня, что конь отличный.
— А как под верх, Рязаныч?
— Огонь! — мотнул головой ездовой.
— Огонь? — с тревогой переспросил я.
— Нет, он не то, чтобы уросить, но ежели плетью его — бежит.
— Это хорошо.
— Экий ты, все бы играл! — любовно гладил Рязанов смирного коня, дремлющего на ходу и опустившего мокрую губу.
Я уселся в седло и натянул поводья.
— Ты его того… отпускай, — советовал Рязанов. — Он умный. Он побежит.
— Знаю, Рязаныч. Попробую его.
Чалый тронулся, опустив морду к самой земле. Встречавшиеся на пути посмеивались:
— Лейтенант, на свалку конька?
— Подкормить надо: не дойдет!
Около дивизионной ЦТС чалый вдруг встал как вкопанный.
— Пошел, пошел, — легонько стукал я его по бокам ногами. Конь не шевелился.
— Но! — дергал я за поводья.
— Экая упрямая скотина! — посочувствовал прохожий солдат.
Вокруг собирался народ: солдаты, любопытные бабы. Вышла Нина. Заправив густые волосы под шапку, она соболезнующе посоветовала:
— Вы его, товарищ лейтенант, ногами пощекотите.
Не хватало мне только, чтобы еще и Нина смеялась надо мной. Но я видел — она не смеялась. Судя по выражению ее лица, растерянно-радостному, она была рада видеть меня даже в таком смешном положении. Это ободрило меня. Я чувствовал прилив отваги.
— Будь добра! — крикнул лихо я Нине. — Принеси мне хворостинку.
Она сбегала к ограде, принесла тонкий прут.
И только я взял из услужливых рук девушки хворостинку, лошадь взмыла на задние ноги и, дико заржав, рванула, делая многометровые прыжки.
Я попытался уцепиться за седло, но не успел — и в следующую секунду мешком грохнулся наземь. Так я и не понял, подшутить надо мной решил Рязаныч, или сам он не знал, как ведет себя под седлом злосчастный конек. Мечтал я показаться Нине в позе кавалериста, а очутился в комическом положении.
Когда я вернулся, Рязанов, снимая седло, спросил меня:
— Под палкой бешеный, а так с места не сдвинешь?
— Да, с норовом конек: пока не припугнешь, не пристращаешь — ни тпру ни ну, — вздохнув, ответил я Рязанову.
Потом мы с ним вдвоем поджидали солдат с занятий.
— Хорошо я начал жить до войны, — вспоминал Рязанов. — Дочку свою выдал замуж за серьезного человека, прораба.
— Ну вот, кончим войну и опять будем жить, — сказал я.
— Да налаживать все надо. На сколь годов работы! Эвон как немец разорил все.
— Ничего, наладим.
— Конечно, наладим: нам к труду не привыкать.
Глава седьмая
Дивизия готовилась в новый поход. Поступило пополнение с освобожденной территории: партизаны, с алыми ленточками на шапках, в широких немецких штанах лягушечьего цвета, юноши, подросшие за время немецкой оккупации. Сотнями вливались они в дивизию.
Комдив Ефремов, уже в погонах полковника, выстроил всю дивизию — с обозами и артиллерией.
Высокий, костлявый, он прошел вдоль строя, опираясь на инкрустированную трость. Остановился, поднял руку, с торжественностью в голосе обратился к солдатам:
— Бойцы второй! Получена радостная весть. Нашей дивизии присвоено звание Корсунь-Шевченковской!