В окно он видел женщин, закутанных в темные шали, в бедной одежонке: они, озабоченные, с кошелками и сумками в руках, спешили на рынок. А на углу, как всегда, неподвижно и сонно стоял массивный городовой Гаврилов.
«Почему все так обычно на улице? Ведь случилось что-то огромное, радостное… Свобода, свобода пришла! Так почему же все такие же, как вчера? И почему все тот же «фараон» на углу? Неужели так-таки ничего и не изменилось в жизни?»
Не вытерпел Колька: поднял руку, попросил разрешения выйти.
В класс он не вернулся. И весь день бродил по городу: побывал в типографии, в железнодорожных мастерских, в депо.
И вовсе город не был глухим и спокойным, каким он казался из окна гимназии. В железнодорожных мастерских и в депо рабочие нацепили на спецовки красные банты. У всех были праздничные лица, и никто не работал.
На улице, особенно около рынка, возле трактиров и чайных, собирались группами, говорили вполголоса, с оглядкой, и во всех глазах светилась радость. На толчке — разноголосый хор гармошек. Развеселые, под хмельком, но не очень пьяные парни, собравшись в кружок, заводили пляску с припевками.
Город радовался, но негромко, с оглядкой. А вечером, переступив порог, Колька услышал запах капустных и морковных пирогов. Давно уже Марина Сергеевна даже по праздникам не баловала семью ни печеным, ни пряженым. Месяцами жили на овощных супчиках да пшенной или овсяной каше.
Тихон Меркурьевич, чисто побритый, парадно одетый, сидел за столом, и перед ним — чего тоже давно не бывало — стоял ополовиненный графинчик.
— Праздник сегодня, сын мой, — проговорил он мятым языком, но очень торжественно. — Поминки по деспоту и тирану, по Василиску, кровью народной обагренному, по императору всероссийскому Николашке. За кончину его выпиваю. Да возрадуются народы России, да возликуют.
А через день радость выплеснулась на улицы, шумно и широко разлилась по всему городу. Мартовский ветерок колыхал на домах красные флаги. По тротуарам шли, бежали люди, у некоторых на груди рдели красные банты. Все торопились к кафедральному собору на праздник революции.
С кафедральной площади доносило гул толпы, крики «ура». Показались первые ряды солдат, идущих под гром «Марсельезы» с винтовками на плече… «Да здравствует свобода!», «Да здравствует революционная армия!»
За солдатами шли колоннами рабочие, гимназисты, Колька шагал в первых рядах гимназистов и до хрипоты пел «Марсельезу».
В церквах трезвонили вовсю, как на пасхе. Жарко пылал кумач на зданиях, над людской рекой, на груди демонстрантов. Воинский оркестр трубил «Марсельезу», и долго еще слышалось: бум-бум-бум…
Тюремный замок
На рассвете в окно, под которым спал Колька, дробно постучали на мотив «барыни». Колька приоткрыл глаза, что-то промычал и снова уронил на подушку тяжелую голову.
Тогда раздался во дворе долгий заливистый свист. Колька вскочил, откинул занавеску и всмотрелся, приложив ладони к лицу: «Кажется, Донька. И с ним еще кто-то». Он выскочил на крыльцо.
— Щепин всех наших собирает… — И, уже убегая, Донька крикнул: — Сбор у меня! Иван ждет! Давай, Черный, догоняй!
Одеться — дело одной минуты. Когда Колька выбежал за калитку, еще маячили на фоне мутно-белого сугроба фигуры Аркаши и долговязого Доньки.
Все эти дни друзья встречались случайно, где-нибудь в толпе, на митинге.
Щепина они давно не видели. Но от знакомых солдат, вышедших из лазаретов и приписанных к 106 полку, в хозяйственной команде которого служил и Щепин, Колька знал, что Иван часто выступает на солдатских митингах.
Когда друзья вошли в узкую Донькину комнатушку, Щепин спал за столом, подперев голову ладонями.
На лицо Ивана падал свет, и Колька увидел темные провалы гладко выбритых щек, две глубокие морщины между бровями.
«Как он похудел, — с тревогой подумал Колька. — Уж не болен ли наш Иван?»
Щепин вздохнул, затрепетал его пшеничный ус. Он поднял голову, потер сонные глаза ладонью и улыбнулся, стал прежним Иваном Щепиным.
— А-а! Уже пришли? Донат, дай-ка мне водицы.
Залпом выпив кружку, расправив усы, Щепин взглянул на друзей яркими тревожными глазами:
— Садитесь-ка. Удобнее будет разговаривать. Нужна ваша помощь, друзья, в очень серьезном деле. Времени нет объяснять, что, как и почему. Некогда. А суть дела такова. Наш полк переходит на сторону Временного правительства — вчера такое решение принято. Полк берет охрану порядка в городе на себя. Сегодня вторая рота двинется к тюрьме освобождать заключенных… А в тюрьме немало наших… большевиков. Человек двадцать. И среди них, я вам скажу, такие люди. Царю они были опасны, и это самое временное их тоже не помилует… О том, что солдаты пойдут к тюрьме, уже известно, конечно. И боюсь я за товарищей наших. Как бы с ними не расправились власти, не натравили во время заварухи этой уголовников на них. А во второй роте большевиков только пять человек да сочувствующих несколько — невелика сила. Вот что, братцы, надо сделать. Соберите вы своих верных друзей побольше и вместе с солдатами — туда, в тюремный замок. Разыщите наших товарищей вот по этому списку. В общем, сберегите и на первое время разместите где-нибудь по знакомым.
Щепин встал, надел шинель и крепко пожал всем руки:
— Надеюсь на вас, друзья!
Уговаривал его Донька попить чаю с капустными пирогами, но Щепин замахал руками и засмеялся:
— Что ты, разве можно? Спасибо. Мне теперь бегом надо… Дело!
Стены тюрьмы с детства были у Кольки перед глазами. Тюрьма, стоящая на горе, как бы нависала над Луковицкой улицей, над кожевенным заводом Лаптева и текстилкой, над серыми домишками всей рабочей окраины. С Московской и Николаевской ее темно-серые стены были не видны, и жителей богатых центральных улиц не угнетало, не беспокоило это грозное видение. Зато на рабочий люд она все время смотрела узкими зарешеченными окнами, грозилась сторожевыми башнями.
Колька знал каждый угол тюремной стены.
А теперь она показалась ему новой. Он должен будет войти в тюремный двор, повернуть направо, к четвертому корпусу, войти в третью дверь и, спустившись в подвал, потребовать, чтобы открыли четвертую и шестую камеры. Щепин оставил не только список товарищей, но указал, в каком корпусе, в какой камере надо их искать. К списку был приложен план тюремного двора.
К восьми часам все были в сборе. Донька привел десять человек своих, типографских. Агафангел Шалгин — пятнадцать рабочих парней. У одного из них отец сидел в тюрьме уже третий год. Ну, и Колька собрал всю свою отчаянную луковицкую компанию и человек двенадцать гимназистов-одноклассников.
Все ходили группами по соседним улицам, по откосу вокруг тюрьмы, утаптывали сапогами рыхлый снег.
А тюрьма гудела, как потревоженный улей: из-за решеток верхнего этажа иногда показывались бледные лица, руки, размахивающие красными тряпками.
В половине девятого приехал смотритель тюрьмы, тучный седоусый полковник. Он покосился на людей, столпившихся на каждом углу, и, подхватив полы шинели, старческой трусцой пробежал в канцелярию.
Солдаты с оркестром впереди подошли в девять часов и выстроились в две шеренги против железных ворот. Офицер и два солдата пошли в тюремную канцелярию.
А тюрьма уже не гудела глухо, как улей, — она пела, кричала, звенела разбитыми стеклами, стучала мисками. Звон железа о железо, и крики, и песни, стук и грохот — все эти звуки были так яростны, так плотны и могучи, что, казалось, от одних этих звуков должны взорваться изнутри и рухнуть вековые стены.
Колька с друзьями подобрался к самым стенам тюрьмы близ ворот. И сюда же стали подходить боязливые женщины с узелками: наверное, у них кто-то близкий сидел за решеткой.
Тюремные ворота медленно стали приоткрываться; одно железное полотно чутъ-чуть отошло внутрь, образовав узкую щель. И Колька, сделав знак дружкам, подскочил к воротам, изо всех сил налег плечом на холодное железо.
Вот он, тюремный двор. Колька бежал по двору и считал: вот первый корпус, второй, теперь надо направо. Он завернул за угол и чуть было не споткнулся: у стены, в луже черной смоляной крови, лежал какой-то человек в сером тюремном халате.