— Владимир Николаич, сколько у вас пальцев?
— Пять.
— А вот и нет: четыре.
— Почему же четыре, когда пять?
— Позвольте посчитаю.
— Считай.
Рыжий взял левую руку шталмейстера и, загибая за пальцем палец, начал громко считать:
— Один! Раз! Два! Три! Четыре!
Шталмейстер деревянно засмеялся и дал Рыжему затрещину.
— Один лишний! — захохотал Рыжий и убежал за кулисы.
На манеж выехала наездница. Жеребец иссиня-черной масти блистал, как ночное море. Наездница была в цилиндре, блиставшем, как ее лошадь. На девушке черный атласный колет, от пояса шел огромный шлейф, серебристо-серый с черной рябью, прикрывавший конский круп, как попоной. Ноги затянуты в телесное трико. Лаковые сапожки со шпорами довершали ее наряд.
Конь сначала шел испанским шагом, потом под звуки польки перешел на мелкий аллюр, за ним последовала венгерка и, наконец, вальс. Наездница сидела неподвижно, точно она совсем не управляла своим великолепным животным. В этом заключался, очевидно, особый класс дрессировки. Шлейф лежал на коне твердо, словно огромный веер или распущенный павлиний хвост. Наездница сидела твердо.
«Только бы не влюбиться! Только бы не влюбиться!» — с отчаянием думал Леська. Потом, пересилив себя, спросил:
— Муся, ты хотела бы стать наездницей?
— Она тебе нравится?
— Очень.
— Да, она эффектна. Такую увидишь только в цирке. Но если с ней заговорить, окажется, что она некультурна, как паровой утюг.
Леська засмеялся.
«Неужели ревнует?» — подумал он не без удовольствия.
Но Муся не имела на Леську никаких видов; она была всего только женщиной: на всякий случай наездница ей не понравилась.
Перед самым выходом борцов через всю арену в сопровождении директора прошел за кулисы полковник из контрразведки. Ослепительная сабля волочилась за ним по тырсе. В публике зашушукались. Вскоре сабля вернулась в свою ложу, и оркестр заиграл марш «Оружьем на солнце сверкая». Чемпионат вышел на арену. Арбитр в своем купеческом сюртуке начал представлять борцов.
— Чемпион Турции Дауд Хайреддин-оглу! Двести один сантиметр!
Аплодисменты.
— Чемпион Румынии Деметреску!
Аплодисменты.
— Чемпион Богемии Марко Сватыно!
Необычно тучный борец сделал шаг вперед. Но его встретили молчанием. Зааплодировал один полковник.
— Ты поняла, что произошло?
— Нет.
— Полковник, очевидно, решил запретить фамилию «Свобода», и богемца тут же окрестили в «Сватыно». Публика поняла это и протестует молчанием.
В перерыве Леська принес Мусе мороженого, а сам, извинившись, сбегал за кулисы взять интервью. Мишин, организатор чемпионата, он же арбитр его, рассказал сотруднику газеты всякую всячину. Но Леська в заключение как бы мимоходом заметил:
— У вас великолепные ребята, но бороться они не умеют.
— То есть как это не умеют? Чемпионы не умеют?
— Поглядите сами: все сводится к переднему поясу.
— А вы чего бы хотели?
— Культуры спорта. Где «тур-де-тет»? Где «бра руле»? Где «обратный пояс»?
— Откуда вы все это знаете?
— Я ученик Ивана Максимыча.
— Поддубного?
— Да.
— Самого Поддубного? Чего же вы молчали?
— Так вот я и говорю.
— Говорю... Кричать об этом надо! Напишите в вашем интервью: «Среди борцов — ученик, великого И. М. Поддубного...» Э... Вы кто, студент?
— Студент.
— «...студент Таврического университета, который будет бороться под именем «Студент Икс».
— Позвольте, но я еще не давал согласия...
— Пишите, пишите: «Первая схватка с чемпионом Польши Яном Залесским состоится... э...»
— Господин Мишин, вы сами берете меня на «передний пояс».
Мишин засмеялся:
— Деточка! Чего вы боитесь? Залесский ляжет под вами на 12-й минуте.
— Да, но мы еще не договорились о гонораре.
— Ну, какие пустяки! Сколько вы хотите?
— Не знаю... Скажите сами.
— Если будете делать сборы, получите триста керенок за вечер.
Леська вернулся к Волковой, охваченный розовым туманом, как летом в шесть утра на берегу моря.
— Если дунуть ноздрями в стакан с мороженым,— сказала Муся, — оттуда пахнёт на тебя ледяным ветерком. Это приятно.
Так могла бы сказать и Гульнара. Леська взглянул на Мусю, и в душе его заныл больной зуб.
Ночью он принес материал Трецеку, и тот снова его похвалил.
— Только почему вы не догадались взять в цирке портрет этого студента? Вы понимаете, какая сенсация: студент местного университета — борец. А? Мальчишки будут хватать газету из рук. Завтра же чтобы мне портрет и биография! Дадим сорок строк. Даже пятьдесят.
Но выжать деньги из Трецека было невозможно.
— Дайте хотя бы на обед.
— Еще что? Мне самому жрать нечего.
— Но в таком случае...
— Надо любить газету, молодой человек. Любить возвышенной, чистой, платонической любовью. Ее пульс, ее лихорадку, самый запах типографской краски. А деньги? За деньги всякий дурак может работать в газете.
Дома Леська застал в своей комнате Акима Васильевича. Он сидел за письменным столом и заканчивал сонет.
— Одну минуту... Вы меня зажгли этой вашей Аллой Ярославной... Я снова стал думать о любви, о Женщине с большой буквы. Вы понимаете, надеюсь? Это... это... Сейчас. Минутку. Посидите.
Старик беспрерывно шарил по бумаге красным карандашом (стихи он всегда писал только красным карандашом). И вдруг загремел:
Сонет!
Все, что кончается на «енщина»
И даже попросту на «щина»,
Слыло презреньем: «деревенщина»,
«Хлыстовщина» и «чертовщина».
Такою же была и женщина...
Недосягаемый мужчина
Уверовал, что просто вещь она
Из мужних золота и чина.
Но вдруг она в берлоге дедовой
Себя преобразила в тайну —
И сразу выросла от этого
В Елену, Ченчи и Татьяну.
С тех пор сиянием увенчана
Презрительная кличка — «Женщина».
А. Беспрозванный
Ну? Почему вы молчите? Если вы меня сейчас же не похвалите, я умру.
Леська глядел на Акима Васильевича и думал: до какой степени этот человек не только внешне, но и внутренне не похож на того колдуна, который живет в его стихах. Внешне гораздо больше похож Трецек, но тот уже никак не колдун... Однако старик ждал — и Леська спохватился:
— Очень оригинально! — сказал он.
— А главное верно! — подхватил Аким Васильевич, точно речь шла о стихах какого-то другого автора. — Женщина без тайны — не женщина.
Потом самодовольно улыбнулся и сказал:
— Дважды в жизни поэт пишет о любви хорошо: в юности, когда любовь еще впереди и только мечта, и под старость, когда любовь позади и уже легенда.
— Можно переписать этот сонет на память? — спросил Елисей.
— Наконец-то! Я этого ждал. Тем более что в создании моего сонета есть и ваша заслуга. Обычно когда я пишу, я чувствую себя скованным: опустишь перо в чернильницу, вытащишь, а на нем уже Трецек сидит. По сейчас я написал эту вещь абсолютно свободно. И это... это благодаря... вашей... Алле Ярославне...
Он выбежал в коридор, но тут же вернулся, сморкаясь в смятый платочек.
— Переходим к другому жанру, — сказал он. — Вот я набросал несколько мыслей для вашего письма о любви. Я буду вашим Сирано де Бержераком.
— Э, нет! О моей любви буду писать я сам.
Старик обиделся и вышел почти величаво.
Леська ничего не заметил. Он кинулся к перу и, чуть-чуть высунув кончик языка в сторону, принялся писать:
«Алла Ярославна!
Я понимаю: в сравнении с Вами я ничтожество. Нищий студент. По позвольте мне хотя бы думать о Вас! Мечтать о Вас! Ничего больше! Только мечтать!»