— Но ведь жить-то на что-нибудь надо! — сказал прапорщик.
— В том-то и дело. Поэтому неизменно пытаюсь что-нибудь напечатать. Но увы. Да вот как раз сегодня «Крымская почта» вернула мне стихотворение, которое для меня очень дорого...
— Прочтите, Аким Васильич, — попросил Бредихин скорее из вежливости, чем из любопытства.
— Wenn Sie wollen[6], — сказал Аким Васильевич почему-то по-немецки.
Лев Толстой различал три вида старости: величественную, жалкую и омерзительную. Марсель Пруст присоединил четвертый вид: смешноватую. Именно такова старость Акима Васильевича.
Хозяин встал. Он слишком благоговел перед поэзией, чтобы читать стихи сидя.
— Без названия! — объявил он патетическим тенорком и вдруг прочитал стихотворение, которое ошеломило Бредихина:
Океаниды бросили меня,
Моих седин девчонки не простили.
Ушли, как волны, весело звеня,
И я стою на берегу пустыни.
Я вижу даль в голубоватой мгле.
Там, за песками, — солнце в океане...
Нет ничего печальней на земле
Мужской тоски о женском обаянье.
— Складно! Крепко! — отрапортовал прапорщик.
— «Нет ничего печальней на земле мужской тоски о женском обаянье»... — повторил, как эхо, Леська.
— Вам правится, Елисей? — спросил автор. Нравится? — Не то слово. Впилась в меня эта фраза. Я теперь от нее не отделаюсь. Автор самодовольно хихикнул.
— Почему же эту рукопись не печатают? — спросил Кавун.
— Не газетное, говорят, стихотворение. Дайте что-нибудь политическое, говорят.
— Ну и что ж? Ну и дайте?
— Я и дал.
— Можно послушать?
— Пожалуйста.
Реплика врачу
Не пить, не курить, не влюбляться?
Ну, что ж. И это могу.
Но жить средь военных реляций
С душонкой на рыбьем меху,
На ночь заглатывать соду,
На все треволнения — нуль...
Но как вы спасете меня от пуль,
Пущенных в Свободу?
Простите мою суровость,
Но...
(Как бы вам изложить?)
Стихия поэта — совесть,
И этого не излечить.
Елисей молча глядел на своего смешноватого хозяина.
— Осмелюсь спросить, — начал прапорщик. — Неужели вы понесли это в газету?
— Понес. А что?
— И вас не арестовали?
— Кто арестует? Трецек? Это мой древний товарищ.
— А кто он такой?
— О, это замечательный человек, — засмеялся Беспрозванный. — Сейчас он редактор «Крымской почты».
— Кто эти люди, которые, как трактует ваше стихотворение, расстреливают свободу? — осторожно спросил Кавун.
— Как вам сказать... Это во всех странах.
— Да, но вы пишете в стране Добровольческой армии!
— Ах, это? Да-да... Я сделаю сноску: «К нашему Крыму сие не относится».
— Не считайте меня за дурака! — грубо отрезал прапорщик. — Сами-то вы, часом, не большевик?
— Я? О, нет! Разумеется, нет!
— Почему «разумеется»? — спросил Елисей.
— Совсем недавно мы жили при большевиках, и я понял одну вещь: коммунизм — это религия, а всякая религия догматична и не допускает инакомыслия. Но там, где нет инакомыслия, нет и движения вперед!
— Дважды два — четыре тоже не допускает инакомыслия, — сказал Елисей, — но от этого математика не остановилась в своем развитии. Коммунизм — это наука.
— Прекратите вашу талмудистику! — заорал Кавун.— Вы понимаете, какой сейчас момент? В горных лесах между Судаком и Алуштой появились красные партизаны. Они нападают на наши эшелоны. А кто ими руководит? Симферополь. Кто вдохновляет? Симферополь. Здесь их центр. Значит, каждая личность в этом городе подозрительна.
— Значит, надо арестовать всех! — сказал Леська.
— Я живу в квартире некоего Беспрозванного и хочу знать, кто он такой! — рявкнул Кавун, не обращая внимания на Елисея.
— Человек... — печально ответил Аким Васильич.
— Я тоже человек, — заявил Кавун. — Однако же в наше время человек человеку рознь!
— А вам что, дознание обо мне нужно произвести?
— Будет нужно, произведем!
— Разговор принял странный характер, — поморщась, сказал Елисей. — Это ведь все-таки поэзия, ваше благородие. К ней надо подходить...
— Что вы хотите сказать этим «благородием»? Думаете, я не знаю частушку:
Был я раньше дворником,
Звали меня Володя,
А теперь я прапорщик —
«Ваше благородье...» —
Прапорщику не присвоено «благородие».
— Но может быть, присвоено благородство, господин прапорщик? — запальчиво крикнул Беспрозванный.— Я пригласил вас к себе в гости, читаю стихи, душу раскрываю перед вами, а вы хамите мне самым бесцеремонным образом.
Он резко повернулся и, всхлипнув, убежал в сени.
— Плачет, наверное, — тихо сказал Леська.
— А ну его к чертовой бабушке! Много их, красных, развелось. Этот говорит: коммунизм — религия; тот коммунизм — наука. А в общем, вы оба — одного поля ягоды. Всех вас надо на мушку. Вот вы, например. Кто вы такой?
— Студент первого курса юридического факультета Бредихин Елисей. А вы, уважаемый, не смеете меня допрашивать, иначе я привлеку вас к ответственности за самоуправство.
— А может, я не просто прапорщик?
— Ах, так? В таком случае привлеку за самозванство, если вы врете.
— Я себя ни за кого не выдаю, — оробело возразил Кавун.
— То-то. Вот так-то лучше. А то ведь мы, юристы, только и смотрим, как бы кого поймать на крючок.
— Да. Конечно. Это правильно. Так и нужно. Законность соблюдать необходимо. Однако спать пора, господин студент. Спасибо за компанию.
Прапорщик встал, шаркнул сапогом и удалился в свою комнату.
Услышав, что он ушел, хозяин вернулся в кухню.
— Какая гадина! — зашептал Беспрозванный, притягивая к себе Елисея за руку. — Уж и не знаю, как от него избавиться. И вообще ненавижу три социальных слоя: русское чиновничество, еврейское мещанство и украинскую полуиителлигентщину.
— Вы считаете его полуинтеллигентом?
— А как же? Окончил четыре класса городского училища, потом школу прапорщиков, — кто же он, по-вашему?
— Максим Горький и вовсе нигде не учился.
— Ну, то Го-о-орький. Великих людей мерят по другим законам.
— Верно. Прочитайте еще что-нибудь, Аким Васильевич.
— Не могу, дорогой. Извините. Расстроил меня этот хам. Не могу.
Утром Елисей вместо завтрака выпил стакан холодной воды из-под крана. Потом пошел в университет.
Время было деникинское. Юноши частью попрятались, частью были угнаны на войну, поэтому на скамьях в аудитории сидели девушки и калеки. Девчонки пялили на Елисея глазки, но он не глядел на них: после самоубийства Васены он дал себе слово не влюбляться. И все же строки Беспрозваиного жгли его медленным пламенем:
Нет ничего печальней на земле
Мужской тоски о женском обаянье.
Сегодня лекцию читал богоискатель священник Булгаков, знаменитый тем, что его ругал Ленин. Приходил Булгаков в рясе с большим серебряным крестом на цепях, но к мясистому красному его лицу мало подходили длинные кудри и борода, расчесанная надвое. Он смахивал на разбойника Кудеяра. Читал он политическую экономию, и пока речь шла об истории этой науки, читал хорошо. Но сам факт, что такую революционную науку преподает поп, очень раздражал Елисея.