— Всему свой срок. Не на гулянки мы сюда ходили, — недовольно проворчал Ерема.
Глава V
Был воскресный день, ясный, солнечный. С утра стекался народ на Красную площадь. Направились сюда и Ерема с Олешкой.
Несмотря на ранний час, по площади шныряли лотошники.
— А вот оладьи горячи, плати, не требуй сдачи!
— Гречишники с конопляным маслом скусны, пекла их тетка Маланья искусна!
Везли в тележках бочонки, ендовы с питиями.
— Вот квас хлебной, сладкой, станешь с его ядреной, гладкой!
— Мед имбирной, малиновой, вишневой. Пей со господом да бери снова!
— Пироги с пылу, с жару, с зайчатиной; заутра принесем с курятиной!
— С зайчатиной али с собачатиной, ладно, давай! Больно есть охота!
В Москве становилось голодно. За снедь и пития безбожно драли. Начиналась «пятнистая хворь».
— Была я, касатка, по обету у Троице-Сергия, — без умолку болтала бойкая бабенка, — и таково-то там умилительно служат, такова-то лепота во храме! А поют, касатка, несказанно сладостно. Приложилась я к иконе Спаса нерукотворного, и легкость у меня на душе стала…
Парень в поярковом гречневике, скаля зубы, вмешался:
— Тетка, вам монахи, знамо дело, легкость дают, токмо потом вы чижолы становитесь, ха, ха, ха!
— Ах ты, шпынь непотребный! Баешь, сатану тешишь! Чтоб у тя язык отсох!
Ерема с Олешкой пели, гуслярили и заводили свои речи о тяжкой доле народной, о неправдах боярских.
Ерема рассказывал о славном граде Путивле, где вольная жизнь нарождается и собирается рать против супостатов.
Один, с виду посадский, тихо сказал другому:
— Яшка, наше истцово дело тебе еще не свычно. Смотри, не зевай. Слухай в оба уха! Ежели что супротив государя, бояр учуешь, хватай! Наших тут много. В приказ сволокем!
Олешка расслышал слова: «В приказ сволокем!» — шепнул Ерехме. «Слепцы» приметили соглядатаев и поспешно затерялись в толпе.
Идет юрод, не старый, лохматый, босой, в рубище, в веригах. Народ ему почтительно уступает дорогу. Он бормочет:
— Кровушка… Кровища… Рекой течет… Море-океан! Доколе, господи? Боже милостивый! Кровища! Кровища!.. Захлебнутся православные!.. Кого Вельзевул за то потащит в геенну огненну?.. Молчу, баять боязно: сволокут в приказ Разбойной… Спустят кожу, отсекут головушку! Как молитися тогда Кириллушке без головушки?..
Юродивый, боязливо оглядываясь, побежал к Замоскворечью.
Тотчас же разнесся слух, что на Красной площади, на Лобном месте, новые казни назначены. Кириллушка, дескать, кровь прорицает. Слух встречали с особенным озлоблением. Большинство трудовых, измученных людей думали словами Кириллушки: «Доколе, господи?!»
— Слыхал, что блаженный Кириллушка рек? — обратился к стоящему рядом господскому с виду холопу Ерема. — Нельзя-де сказывать, кто крови заводчик. В Разбойной-де приказ сволокут и голову оттяпают. Вот жизнь наша какая! Токмо как того не знать, кто крови заводчик! По всему видать, царя да бояр помянул блаженный Кириллушка. Кто, как не они, в крови повинны?
— Ты бы помолчал, дурья башка! — заботливо предостерег «слепца» другой с виду холоп. — Долго ли в беду попасть?
— Об чем молчать учишь? — подскочил парень к холопу и схватил его за руку.
Подбежал еще один истец, и поволокли схваченного. Народ шарахнулся в сторону. «Кажному своя головушка дорога!» Но Ерема с Олешкой видели, что общее сочувствие было на стороне схваченного. «Слепцы» снова отошли на другой конец площади.
Шли кучкой персы или бухарцы, или из Индии торговые люди. Высокие, смуглые, черные бороды, гортанные голоса… В разноцветных чалмах, в шелковых халатах. Яркие широкие кушаки, золотыми нитями прошитые. Узорчатые сафьяновые сапоги, спереди кверху загнуты, подковки серебряные. Пальмовые посохи с набалдашниками из слоновой кости. За кушаками — пистоли. Обособленно шла эта кучка людей из далекого, чужого мира. Народ на них косился.
— Вишь мухамедане как разукрасились… Купцы, чай!
— Хотя бы доставили чего нужного. Небось шелков да бархатов боярам навезли. А мне вон с женкой да чадами пропитания не хватает, — вмешался исхудалый сизолицый человек в поношенной коричневой сермяге.
— Пропитания! — тонкоголосо подхватил Олешка. — Отколь его взять, ежели бояре со своим плешивым заводилой всю народну жизнь порушили…
— Ай да Олешка! — одобрительно, ухмыльнувшись в бороду, прошептал Ерема. — Приворачивай, приворачивай народ.
Как всегда в воскресный день, с колоколен раздавался перезвон. Народ шел из храмов, кто домой, кто на Красную площадь, а кто и в кабак. Людей на площади сразу прибавилось. Еще более запестрело от смеси одежд. Наряду с отрепьем бедноты сверкали золотом, вышивками, жемчугами, каменьями-самоцветами яркие одеяния богачей. Знать двигалась верхоконная или в каретах, колымагах, окруженная челядью.
Едут два богатых дворянина верхом.
— Добрый конь у тебя, Михайло Васильич! Кровей, видать, знатных!
— Конь кровей кизильбашских. На рысях бежит — не угонишься! Стрела!
— Сколько ты заплатил за его?
— Не жалкую, сколько дал: десять рублев да холопей двух в придачу — шорника с седельником.
Бойко торговали кабаки.
Кабаки были царевы, отданные на откуп. Царь и бояре спаивали православных. Кто самочинно курил вино, того ловили и у Земского приказа били кнутом нещадно. Кружечные дворы, где курили вино, да царские кабаки давали казне великие «напойные деньги».
«Ох ты, голь кабацкая, несчастная, нищета великая! Находишь одно утешение: во царевом кабаке», — думает Ерема.
Выбрал большой людный кабак. Зашел с Олешкой «потешить народ честной песней» да «за подаянием убогому».
Стали у двери. Не прогнал целовальник.
Кабак — громадный сруб. Тесом крыша крыта. Сруб с подклетью, где хранится вино в бочках и куда идет лестница от стойки целовальника. На стойке — вино в кувшинах, ендовах, мереных ведерках, оловянные чарки. Немудрая закуска: горох вареный, капуста кислая, огурцы соленые. В кабаке малые оконца и без огня темно. Поэтому горят жирники на стойке и по стенам, на которых виден мох.
Грубые столы, грязные лавки залиты. Дверь на улицу постоянно в движении, неприятно скрипит.
Есть вход в горницу поменьше, попригляднее. Там бражничает народ с достатком. На столах скатерти из дешевой клетчатой ткани. В углу потемневшая икона Николая угодника.
В большой горнице идет беседа.
— Вавило, друг сердешной, таракан запечной! Все я пропил, отдал Митрохе целовальнику. Токмо вот что на мне: последни портки да рубаха, лычком опоясана, а на лычке — гребешок, и все тут!
— И я, дядя Селифан, в таком же образе. Э, да ладно, седня пьем, заутра прем на Балчуг. Там купчина один в плотогоны набирает. Деньгу получим на месте, как плоты пригоним. Значит, хмельного ни-ни! А хлебушка и прочего довольствия будет дадено. Податься боле некуда, тесно всюду. Гайда в плотогоны!
В углу за столом сидят несколько молодцов, пьют, ведут себя чинно.
— Ну, братцы, дело наше шерстебитово да валяльно — гроб! Шерсть на Москву не везут. До ей ли нынче, коли смута такая содеялась? Что делать станем, куда головушку приклонить? Ты, Петрован, человек книжный. Сказывай, что удумал!
Петрован вполголоса, но оживленно говорит, предварительно оглядевшись вокруг:
— Печаловаться, браты, не для ча! Слушай! На Москве вишь как трудно жить стало. Не миновать нам голодухи, либо душегубами содеемся, татями. А многие люди исход учуяли. Токмо молчок! Истцы прознают — дыба, как бог свят!
— Знамо дело: молчим да слушаем. Говори, не размазывай!
— Ну, дак вот: во Путивль народ бегет, к воеводе Шаховскому, а той рать готовит супротив царя, бояр, за царя Димитрия.
— Сказывают, новый большой воевода объявился, Болотниковым кличут.
— Туда и нам, голякам, путь-дорога прямая. Согласны?
Ребята единодушно согласились.
— Заутра в Замоскворечье встретимся на паперти у Миколы на Крови, а там и гайда!