Какие это были прекрасные годы! Каждый из нас занимался своими обязанностями, это конечно. Но во всем остальном мы были свободными. Остальное — черт знает какие условности, которыми люди везде ухитряются осложнять свою жизнь: у нас не было собаки, кошки тоже, цветы держали только такие, которые можно долго не поливать, канареек и золотых рыбок мы не заводили, нам ничто не мешало куда-нибудь идти-ехать.
Ее родственники уже смирились с моим существованием, нас не беспокоили; моих пьяниц ей удалось отвадить, вернее, они сами ушли: она к ним относилась тоже как-то доверчиво, доброжелательно и даже уважительно, и они, видя это, не захотели ее обижать — люди ведь, как ни говори.
Вещей и мебели у нас лишних не было. У нее — потому, что на небольшую зарплату много не купишь, я же просто не привык их иметь. Средства для сносной жизни имелись, но мы не разбрасывались, где можно — экономили. Даже перешивали старую одежду, когда это имело смысл. Так, например, из красивой шерстяной подстежки моего пальто родился пирпендончик (выражение Зайца) — жилетка. Заяц оказалась крупным изобретателем в области лингвистики: «уконтрапупить» — потерять или испортить, «сгрибчить» — помять… «Я там не собираюсь долго колдыбачить»… Что бы это означало? — недоумевал я. Оказывается, она собралась идти в магазин и не будет там задерживаться. Я однажды серьезно прикинул: не создать ли новый язык специально из Зайчиных слов, ведь на нем можно говорить не хуже, чем какое-нибудь племя африканцев: «надев пирпендончик, колдыбачил по газону и сгрибчил там всю растительность»… А? Звучит?
Итак, мы были относительно свободны и ценить это умели.
А теперь… один батончик, двести граммов масла… И это хорошо, что мало, что не знает она, какие тут порядки (надо таскать как можно больше, потому что ходить сюда разрешается не как в больницу, а только раз в месяц). Но и как можно больше нельзя…
Положено-то всего пять килограммов всякого-разного. Таскать много ей предстояло позже, и не мне, а человеку более близкому, но гораздо менее благодарному. И будет она ездить несколько лет, в морозы и жару, в три погибели скрючившись, в автобусах, поездах, ночевать на холодных автовокзалах, ходить пешком, согнувшись под тяжестью мешков, спать на скамейках в сквозняке, просить и унижаться, и выслушивать грубую брань весьма стервозных баб, чтобы взяли для сына передачу. Пока же она этого не знала и я, естественно, не знал. Это было будущее — страшное для матери. В этом будущем я участвовал, все ее страдания переживал и сказал себе: если, не дай бог, я когда-нибудь окажусь надолго за решеткой, то лучше с голоду умру (а ведь с голоду там еще никто не умирал), но не допущу, чтобы в угоду моему желудку хоть кто-нибудь так мучился.
Ну а теперь мне было ужасно смешно, и всем другим, которые здесь находились, — тоже. Но именно оттого, что и батон был маленький, и масла мало, именно оттого сердце согрелось теплой волной нежности: как это невероятно приятно, неповторимо хорошо — находясь в жесткой действительности, сознавать, что есть на свете чистая душа и она о тебе заботится, беспокоится.
Вспомнилось, как на заре нашей совместной жизни в ресторане «Северный» я исполнял индобразильские серенады и весь зал мне аплодировал, а маленькая Зайчишка встала и слушала посвященную ей музыкальную авантюру — душа наивная, она-то не подозревала даже (и никто не понимал), о чем я пою, как не знал этого и я сам…
Сначала мы сидели за столом и праздновали день ее рождения — Александр (он только что вернулся из армии), Зайчик и я. Мы, конечно, потихоньку смаковали коньяк (Заяц нюхала) и кушали. Это была наша первая встреча втроем.
Мы слушали местного платного Карузо, который в сопровождении ансамбля «Ребята с дикого Запада» ревел, как страдающий муками ревности муж. Мне пришла идея: я дал их руководителю десятку (тогда цены были сравнительно низкими), чтобы он позволил мне исполнить арию в честь моей жены, присутствующей здесь… «Без аккомпанемента, пожалуйста» — и представился ему так: я старый эстрадный волк, объездил Южную и Северную Америку, Италию, Францию, Грузию, пел в Китае, где меня слушал сам Мао, был даже приглашен в театр «Ла Скала», а в Большой театр не попал только из-за интриг завистников. Так что руководитель ансамбля «Дикие утки» (а может, «Удалые поросята» — в моей артистической жизни их столько встречалось, что все и не запомнишь) разрешил мне исполнить без сопровождения его группы.
Я схватил микрофон и начал петь. На каком языке — в точности не скажу: мне было лень учить языки. К тому же, когда их знаешь, петь труднее, надо правильно произносить слова, а это требует чрезвычайно сложных упражнений при исполнении многих вокальных модуляций. Язык! Что он, собственно, значит в музыке? Мешает лишь. Что дает текст в песне? Ничего не дает. Иногда даже песня исключительно популярных авторов состоит из двух-трех слов, бесконечно повторяющихся, как то: «по тротуарам, по бульварам; по бульварам, тротуарам»… Или: «Люблю тебя, ты солнце мое» — и все. Есть песня из одного слова: «авиапочта». Так на кой хрен они мне нужны, эти слова? Я пел однажды в каком-то обществе лингвистов, они слушали завороженно и целый день потом спорили, пытаясь определить язык. Но никто не сомневался, что какой-то иностранный. Магомаеву до меня далеко…
Итак, я спел маленькому Зайчику на индобразильском диалекте, но какие были овации! Аплодировали стоя. Зайчишка тоже стояла — простодушная, доверчивая! Для нее я, кажется, был бы в состоянии петь даже на китайском, хотя всем известно, как это трудно. Получилось, как настоящее искусство, но было, как всегда, не настоящее; мелькнула мысль: в четырнадцать во Фленсбурге я обыгрывал в шахматы мастера, — наверное, из меня мог бы выйти шахматист, чемпион мира; я могу увлекательно рассказывать — мог бы стать настоящим писателем; бог дал не самый худший голос и большие уши — мог бы стать эстрадным певцом. Но я не чемпион, не писатель, не певец, я всем лишь подражаю. Наконец, раз я похоже подражаю — мог бы стать хорошим актером, но… Играю не на сцене, а в жизни — самого себя.
Теперь, оказавшись в таком историческом месте, где у меня опять открылась возможность заняться творческим трудом без помех, я уже мысленно готовился к этому. Спешить мне было некуда, хотя говорят, что в пятьдесят надо ужасно экономно обращаться со временем, поскольку его остается мало и надо торопиться сделать что-то очень еще важное, прежде чем тебя заберет костлявая; причем именно тогда, когда этот срок на подходе, все вдруг спохватываются, что не успели самого главного. И они начинают заниматься йогой. Ничего не жаждут они теперь более, чем здоровья. Все хотят жить дольше, даже те, кому за восемьдесят, хотя прекрасно знают, что чудес не бывает и до двухсот все равно не дотянуть. Да и спрашивается, надо ли? Не помню в точности, сколько прочитал за свою жизнь разных трудов и поучений типа «как я сохранил здоровье», в которых престарелые делятся опытом с теми, кто в тридцать преспокойно кутит в ресторанах, валяется в постели до двенадцати дня, а в шестьдесят начинает искать спасение в зимнем купании, в системе йогов, становится на голову, бегает марафоны. Спортсмены по принципу «лучше поздно, чем никогда».
В этих трудах со всеми подробностями описывается, сколько дней голодать, сколько калорий съедать в завтрак, обед и ужин, какие делать упражнения и сколько минут, когда, как и сколько дышать, когда не дышать совсем, когда оправляться и какие при этом проделывать упражнения, чтобы было результативно…
Простите! Но если никто не хочет умирать… Что же будет с планетой? Люди ведь все время рождаются… Господи! Да не хочу я такого — к черту! — здоровья, которое сделает меня его рабом.
Здесь же, в Бутырке, я, как всегда, занимался совершенно неуместным делом: жаловался на обилие жуликов в государстве, возмущался вредом, ими приносимым. Вот ведь! Обижался на жуликов в тюрьме… среди них же. Но я говорил убежденно и, следовательно, вдохновенно, так что слушали с удовольствием, даже сказали: «Ты так говоришь, словно ты коммунист».