Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Не надо. Подай мне вон ту белую посудину, что на окне.

Он сплюнул кровь и попросил убрать из-под головы одну подушку. Маркс убрал подушку и укутал больного До подбородка. Несколько минут оба молчали. Потом Шаппер совсем ослабевшим голосом сказал:

— Передай всем друзьям, что я до конца остался верным нашим принципам… Я не теоретик, я человек действия… В годы реакции мне приходилось много трудиться, чтобы прокормить большую семью… Жизнь я прожил как простой рабочий и умираю пролетарием.

Маркс отошел от кровати и, чтобы успокоиться, сделал несколько шагов по комнате. Когда он снова приблизился к больному, тот сказал:

— Это и есть, Карл, третья, самая главная причина.

Маркс опять молча прошелся по комнате. Пять шагов от постели к окну, пять шагов от окна к постели. Пять шагов туда, пять шагов обратно… Он шагал и думал, что утешать и притворно обнадеживать этого человека, который так ясно все видит и так мужественно, достойно и красиво ждет смерти, не только бесполезно, но и кощунственно.

Когда он снова сел на стул, Шаппер сказал:

— Вот я ухожу. Ты знал меня двадцать пять лет, ты видел меня в самой разной обстановке. Скажи мне, каким я останусь в твоей памяти? Как буду чаще всего вспоминаться? — он опять выпростал обе руки и спокойно положил их поверх одеяла. — Неужели вот таким — беспомощным, старым и жалким?

Маркс еще раз посмотрел на эти прекрасные, уставшие, уже все предназначенное им сделавшие руки и тихо ответил:

— Ты навсегда останешься в моей памяти таким, каким я видел тебя семнадцатого сентября сорок восьмого года.

— Семнадцатого сентября? — удивился Шаппер. — Что это был за день?

— Разве ты не помнишь?.. Стоял яркий и теплый, как летом, день. Мы погрузились на шесть больших барж и двинулись из Кёльна вниз по Рейну.

— В Ворринген? — слабо улыбнулся Шаппер.

— Ну конечно! Рейн был тих и прекрасен, а на баржах — песни, шум, смех. Мы плыли и видели, как по обоим берегам тоже двигался народ — пешком, верхом, в повозках. Здесь были люди из Дюссельдорфа, Крефельда, Фрехена — со всей округи, и все спешили на луг Фюменгер Хейде под Воррингеном.

Вошла Эльза. Ни слова не говоря, она села на прежнее место у окна.

— А на передней барже, — продолжал Маркс, — на которой находился Энгельс, Дронке и мы с тобой, развевался на носу красный флаг. Я помню, как своими сильными ловкими руками, обнаженными до локтей, ты укреплял его там. А потом, когда причалили, ты взял флаг в руки, поднял его над головой и повел за собой огромную толпу на этот знаменитый рейнский луг.

— Тогда там собиралось тысяч десять, — сказал Шаппер.

Не меньше. И ты был председателем этого прекрасного собрания, которое единодушно высказалось за предложение Энгельса бороться до последней капли крови против контрреволюции.

Эльза заметила, что белая кружка стоит не на том месте, где стояла, заглянула в нее и побледнела, увидев там кровь.

— Все время, пока шло собрание, ты стоял рядом со знаменем, иногда поправляя древко. А когда собрание кончилось, ты снова поднял знамя, и повел народ на баржи… Таким я и запомню тебя, Карл, — со знаменем над головой впереди толпы. И запомню руки твои, крепко сжимающие древко. Они, твои руки, многое умели, но, по-моему, лучше всего они делали это — носили знамя.

Шаппер растопырил пальцы, повернул свои огромные ладони вверх, посмотрел на них, сказал:

— Может быть.

Эльза подошла и опять бережно спрятала руки мужа под одеяло.

…Через несколько часов после того, как Маркс ушел, они замерли навсегда, эти руки.

Глава двенадцатая

НИЧЕГО, КРОМЕ ВСЕЙ ЖИЗНИ

Женни очнулась от забытья; но продолжала лежать недвижно, даже не открывая глаз, — такая слабость была разлита во всем теле. Она прислушалась. В дни болезни у нее что-то странное произошло со слухом: он то необыкновенно обострялся, то как-то удивительно деформировал звуки. Сейчас слух был обострен, и она слышала не только глухое, тихое, недоброе завывание осеннего ветра за окном, но, кажется, даже и шорох мусора, клочьев бумаги, которые ветер гнал вдоль всей Мейтленд-парк-род мимо их дома. Она слышала слабое движение, осторожное покашливание за стеной в комнате Карла. Она слышала здесь, где-то недалеко от кровати, ровное, как у спящей, дыхание Тусси. Бедная девочка! Вот уже три недели, как они с Еленой день и ночь на ногах. Удается ли им хоть немного поспать? Женни тяжело подняла веки и вначале не поверила глазам, увидев у окна не Тусси, а Елену. Как могла она перепутать их дыхание? Ах, это, видимо, опять из-за болезни…

Болезнь была частой, назойливой гостьей в доме Марксов. Она то и дело наведывалась сюда не потому, что Карл, Женни или их дети от рождения отличались слабостью и нездоровьем, — наоборот, в этой большой семье природа почти всех изначально одарила завидной крепостью тела, душевной бодростью, веселой и неутолимой жаждой жизни. Нет, хворь входила в этот дом не по праву естества, не по закону природы — вопреки им ей широко отворяли двери прислужники вовсе не природного происхождения: безденежье, недоедание, квартирное убожество и теснота, нервное и физическое перенапряжение, наконец, — не в последнюю очередь! — клевета врагов.

Женни и Карл часто болели словно по очереди: он, потом она или она, потом он. Это понять нетрудно: оба они так трепетно беспокоились и боялись друг за друга, столько сил вкладывали в уход, не доверяя его никому, столько бессонных ночей проводили у постели, что в конце концов не выдерживали. Разве мог не свалиться Карл после того, как Женни поздней осенью шестидесятого года перенесла оспу? Ведь она осталась тогда жива только благодаря его самоотверженности. И ничего нет удивительного в том, что после острейшего приступа болезни печени, свалившего Карла Летом пятьдесят седьмого, Женни была так плоха, организм её оказался так подорван и истощен, что она разрешилась нежизнеспособным ребенком. Эта прискорбная очередность, эта изнуряющая взаимозависимость за долгие годы их супружества приобрели почти неотвратимый характер.

Да, понять, почему так происходит, было нетрудно. Труднее поддается рациональному объяснению тот удивительный факт, что нередко Женни и Карл заболевали одновременно. Это повелось со времен их помолвки. Когда осенью. 1837 года после сватовства Карла и напряженной, но безуспешной борьбы с родственниками за согласие на брак Жении серьезно заболела, Маркс заболел тоже, хотя он находился не рядом с ней, не в Трире, а далеко — в Берлине, в университете.

Так случилось и на этот раз: они заболели одновременно, точнее говоря, Женни болела вот уже три года — с осени 1878-го. И давно уже было известно, что болезнь неизлечима, что неотвратим мучительный конец. Это был рак.

Летом Женни чувствовала себя еще так сносно, что предприняла вместе с Карлом утомительную поездку из Лондона в Аржантей, маленький городок близ Парижа, чтобы навестить старшую, дочь и внуков. Но вот сейчас, глубокой осенью, наступило такое ухудшение, что она уже не встает. А Карл заболел тяжелой формой плеврита, у него начиналось воспаление легких. И теперь они лежали в соседних комнатах: Женни в первой, большой, Карл — во второй, маленькой.

Сознание, память, речь у Женни все время были почти такими, словно она вполне здорова. Лишь иногда, в моменты особенно острой боли, у нее коснел язык. Но из поездки во Францию Женни привезла прекрасное болеутоляющее средство, и теперь приступов боли нередко удавалось избежать.

Короткими, ноябрьскими днями, длинными вечерами, бесконечными ночами она лежала, закрыв глаза, и думала-думала, вспоминала-вспоминала… В шестьдесят восемь лет человеку есть что вспомнить, особенно если он прожил такую жизнь какую прожила Женни Маркс.

Сегодня ей почему-то больше всего хотелось вспомнить истоки всех радостей и горестей, тревог и забот, первые встречи, с ними, их изначальные обличья.

«Что было нашей первой радостью? — думала Женни. — Ну конечно же, незабываемые прогулки на Маркусберг. Сколько веселья, смеха, единственного в мире рейнского солнца было в них!» В ее памяти воскрес вид, открывавшийся тогда с этой горы на Трир, на окрестные дороги и виноградники. Она как наяву увидела, маленького Карла: он запрягал в веревочную сбрую своих сестер и гнал их галопом вниз с горы, к городу. Но, всмотревшись в эту картину, Женни поняла, что хотела вспомнить другое. Карл был тогда совсем мальчик, и радость прогулки на Маркусберг была радостью всей детской компании: ее, брата Эдгара, Карла, его сестер и его братьев. А Женни хотелось вспомнить сейчас лишь их — ее и Карла — первую общую радость… И она вспомнила: это было, конечно, в тот день позднего лета 1835 года, когда под напластованиями своего интереса, расположения, дружеской симпатии к Карлу Женни вдруг с удивлением ощутила совсем иное чувство к нему — как к мужчине.

98
{"b":"234015","o":1}