— Это должна быть бомба! — загорелся Энгельс.
— Уже распределили, кто что сделает. Я напишу передовицу, где расскажу о политической расправе с газетой и кратко обрисую общее положение в Германий и Европе. Фрейлиграт взялся сочинить прощальные стихи. Если они получатся удачными, то ими и откроем номер. Веерт напишет фельетон позабористей и статью об английских делах, Лупус — острое политическое обозрение… Что напишешь ты?
Энгельс задумался.
— Видишь ли, — сказал он через несколько мгновений, — участие в эльберфёльдском восстании растревожило меня, разбудило тоску по настоящему большому революционному делу, по такому, как в Венгрии, например…
— Вот и отведи душу пока хотя бы на бумаге, — перебил Маркс, — напиши обзор событий венгерской революции. А кроме того — небольшое прощальное слово к рабочим Кёльна. Опираясь на опыт Эльберфельда, предостереги их от преждевременного выступления. Сейчас оно бессмысленно.
— Бессмысленно? — раздался голос Даниельса. — Что бессмысленно? Это слово сегодня преследует меня весь день.
— Ах, проснулся! — наконец-то в полный голос воскликнул Энгельс, вставая. — Более чем бессмысленно спать, когда у тебя в доме гости.
— Да, да, извините. — Даниельс тоже встал, пожал руку Марксу и сел на место Энгельса.
А тот, сделав несколько шагов по кабинету и снова подойдя к дивану, с улыбкой проговорил:
— И уж совсем нелепо, дорогой мой, скрывать от нас, что твоя жена ждет ребенка.
— Как? Это правда? — радостно изумился Маркс.
Даниельс виновато молчал.
— Это же здорово! — воскликнул Маркс. — Поверь мне, отцу троих детей.
— Да я и рад, — смущенно улыбнулся Даниельс. — Хотя прекрасно понимаю, в какой ужасный мир придет наш ребенок.
— Есть в этом мире при всем его несовершенстве и хорошие вещи, — вставил Энгельс.
— Я тоже так считаю, — поддержал Маркс.
Даниельс промолчал. Он, видимо, был в нерешительности. Но через несколько мгновений, поколебавшись, все-таки проговорил:
— Я тут высидел некое сочиненьице с философским замахом… Хочу вас попросить прочитать.
— С удовольствием, — тотчас отозвался Маркс. — Только попозже.
— Так вот там, в этом сочинении, я прихожу к выводу… Раз люди связаны друг с другом прежде всего посредством производства своих материальных жизненных потребностей, то совершенствование индивида возможно только через совершенствование материального способа производства и общения и покоящихся на нем общественных институтов…
— А поскольку революция, — нетерпеливо перебил Энгельс, догадавшийся, куда клонит Роланд, — не смогла усовершенствовать способа производства, не улучшила общественных институтов, то, следовательно, не может быть речи ни о каком совершенствовании индивидов, в том числе маленького Даниельса, который через несколько месяцев придет в этот ужасный мир. Так?
— Так, — подтвердил Даниельс. — И это меня страшит.
Чувствуя, что Энгельс может сейчас слишком увлечься спором, понимая, что разговор этот не ко времени и не к месту, Маркс только сказал:
— Роланд, кое в чем ты прав, но в целом твое рассуждение, твой вывод механистичны, в действительной жизни все сложнее, там больше диалектики.
Поняв опасения Маркса, Энгельс подавил свое желание поспорить и перевел разговор на другое.
— Если бы я знал, что Амалия беременна, — сказал он? — я ни за что не стал бы скрываться в твоем доме.
— Но разве ты не посчитал бы меня подлецом, — Даниельс возбужденно потряс перед собой руками, — если бы позавчера ночью, когда ты пришел, я, ссылаясь на беременность жены, сказал бы, что не могу принять тебя?
— Нет, не посчитал бы, — спокойно и серьезно ответил Энгельс. — Мы можем рисковать своим будущим и даже будущим друзей-единомышленников, если они сами идут на это, но распоряжаться судьбой еще не родившегося ребенка никто из нас не имеет права.
— Ну, теперь поздно об этом думать и что-нибудь предпринимать, — примирительно сказал Маркс. — Все равно через день-два мы должны будем совсем уехать из Кёльна.
Выслушав рассказ Маркса о том, почему он, Энгельс и остальные редакторы «Новой Рейнской» в ближайшие дни уедут, почему газета перестает выходить, Даниельс задумчиво и печально проговорил:
— Сегодня прямо на операционном столе, буквально под ножом, у меня умер больной. Такое случалось и раньше. Мои пациенты, живущие в нищете или на грани нищеты, как правило, обращаются за помощью к врачу слишком поздно. Но сегодняшний случай почему-то взволновал меня особенно сильно. Может быть, потому, что последним словом умирающего было слово «бессмыслица». Оно весь день сверлит мне мозг. Очевидно, я потому и проснулся, когда Маркс произнес его…
— Это ты к чему? — настороженно спросил Энгельс.
— Это я к тому, — устало покачал головой Даниельс, — что вот и ваша газета умирает. Сколько в нее было вложено сил, страсти, таланта, ваших денег, наконец, — и все, оказывается, бессмысленно…
— О нет! — первым горячо возразил Маркс. — Наша газета не безнадежный пациент на операционном столе. Она жила, как воин, и умрет, как воин. И кровь ее прольется отнюдь не даром.
— Я уверен, — вмешался Энгельс, — что славная жизнь и достойная смерть нашей газеты, между прочим, послужат и делу совершенствования будущего Даниельса — даже в том случае, если он сам ничего не будет о ней знать.
— Да, кровь ее прольется недаром, — тихо, задумчиво повторил Маркс, в голосе его прорвались горечь и боль.
— Послушай! — вдруг воскликнул Энгельс, положив руку на плечо Карла. — А что, если последний помер газеты отпечатать красной краской? А?
У Маркса загорелся взгляд:
— Прекрасная мысль! Так и сделаем! Это будет как знамя, как кровь, как факел… Такая мысль, Фридрих, стоит половины всего номера. В другой раз за подобный подарок я с легким сердцем освободил бы тебя от написания статьи, но не сегодня. Садись и пиши, а мне пора.
Маркс даже не позволил проводить себя до двери, а усадил Энгельса к письменному столу и пододвинул лист чистой бумаги.
Прощаясь с Даниельсом, он еще раз поздравил его с будущим ребенком и, поблескивая темно-карими глазами, ободрил:
— Я надеюсь, все будет хорошо.
Сразу, как только затих звук закрываемой двери, Энгельс обмакнул перо и своим четким красивым почерком вывел:
«К рабочим Кёльна».
Перо несколько мгновений помедлило над бумагой, а потом легко и стремительно побежало:
«На прощание мы предостерегаем вас против какого бы то ни было путча в Кёльне. При военном положении в Кёльне вы потерпели бы жестокое поражение. На примере Эльберфельда вы видели, как буржуазия посылает рабочих в огонь, а потом самым подлым образом предает их».
Энгельсу вспомнились гнусные рожи эльберфельдских предателей, всех отчетливей — Хёхстер.
«Осадное положение в Кёльне, — продолжал он, — деморализовало бы всю Рейнскую провинцию, а осадное положение явилось бы необходимым следствием всякого восстания с вашей стороны в данный момент. Ваше спокойствие приведет пруссаков в отчаяние…»
Написав это небольшое обращение к рабочим, Энгельс, стараясь не шуметь, пошел на кухню, приготовил себе кофе и с кофейником вернулся в кабинет. Роланд и Амалия уже спали, а он, время от времени подкрепляясь кофе, писал большую обзорную статью о ходе венгерской революции.
В иные минуты не помогал и кофе: голова становилась тяжелой, глаза слипались. Но он знал, что этой ночью в разных концах города так же, как он, сидят у своих письменных столов, склонясь над листами бумаги, его боевые сотоварищи…
Весь город спал. Спали Байенская башня и колоссальный недостроенный собор, безмолвствовали веселые кабачки «Неугасимая лампада» и «Вольный стрелок», хранили покой Вальрафский музей и похожий на корабль зал Гюрцених, блаженный сон вкушали комендант города и обер-прокурор, храпели восемь тысяч солдат гарнизона и две тысячи жандармов, блаженно посапывали присяжные заседатели и адвокаты профессора и трактирные вышибалы, спали рабочие и священники…