Определенный переизбыток литераторов тотчас заметил зоркий, умеющий во всем найти комическую или хотя бы забавную сторону Шоу.
— Не кажется ли вам, господин Энгельс, — сказал он с улыбкой, — что шесть писателей для одной старой повозки — это несколько многовато и чуть-чуть однообразно?
Энгельс считал Шоу, не так давно появившегося на литературном небосклоне с несколькими романами, честным, лишенным всяких карьеристских устремлений парнем, очень талантливым и остроумным беллетристом, но он был убежден также, что как политик Шоу пока абсолютно ничего не стоит. Об этом говорила не только его принадлежность к фабианцам с их оппортунистической проповедью «муниципального социализма», с наивной надеждой обратить буржуа в социалистов и мирным конституционным путем ввести социализм. («Благонамеренная банда», — говорил о них Энгельс). Об этом же, если угодно, свидетельствовал я только что заданный вопрос.
— Да, дорогой Шоу, — сказал Энгельс, тоже улыбаясь, — тут шесть человек пишущей братии. Вы верно подметили сходство между нами. Но как вам могло не броситься в глаза и весьма существенное различие? Вы и Эвелинг — ирландцы, Лафарг — француз, Каннингем-Грехем — англичанин, Степняк — русский и, наконец, ваш покорный слуга — немец. Шесть человек — пять национальностей! Я думаю, что для идеи Международного Первомайского праздника это различие гораздо более важно, чем однообразие, подмеченное вами. Разве не так?
— Пожалуй, — охотно согласился Шоу, видя, что Энгельс хоть и старше его в два с лишним раза, но по меньшей мере не уступает ему в наблюдательности, — однако если идти и дальше по пути фиксации различий…
Волна музыки прервала Шоу, а когда она схлынула, Энгельс, не дожидаясь, когда тот продолжит фразу, сказал:
— Различий между нами великое множество. Важны существенные различия, а не любые.
— Я как раз и хочу отметить различие едва ли не самое существенное.
— Как говорят мои соотечественники, я повесил уши на гвоздь внимания, — дружелюбно улыбнулся и наклонил голову к собеседнику Энгельс.
Но в это время на платформу вбежал какой-то молодой человек и, пробравшись к Эвелингу — председателю митинга у этой трибуны, — взволнованно сказал ему несколько кратких фраз. Эвелинг тотчас повернулся к Энгельсу:
— Генерал! Получено телеграфное сообщение, что демонстрации и митинги идут в Мадриде, Бильбао, Сарагосе. Но, кажется, больше всего демонстрантов на улицах Барселоны. Называют цифру что-то около ста тысяч.
— Ого! — восторженно откликнулась вся трибуна.
— Это больше, чем в Вене и Будапеште, вместе взятых! — возбужденно и радостно сказал кто-то.
— Новость отличная! — Энгельс, которому в его семьдесят лет даже врачи не давали больше пятидесяти пяти — шестидесяти, казалось, еще помолодел, произнося это. — Поделитесь ею со всеми, Эдуард. Да и вообще пора открывать митинг, иначе народ начнет расходиться. Вы же, мой друг, не для того с таким трудом и отвагой добивались этих трибун и разрешения на контрмитинг, чтобы мы покрасовались здесь и ушли.
— Смотрите, на других трибунах уже началось, — указал направо своей острой бородкой Каннингем-Грехем, — кажется, там выступает Бернштейн.
— Лишь бы он не говорил слишком долго, — слегка поморщился Энгельс. — У парня мания копаться в мелочах. Это всегда бессмысленно, а уж сегодня-то особенно.
Эвелинг сделал шаг вперед и энергично поднял руку, требуя тишины и внимания. Народ тотчас замер в таком полном и глубоком молчаний, что на возвышении трибуны вдруг стали довольно отчетливо слышны слова, которые натужно выкрикивали где-то вдали: «Энгельс!.. его сателлиты!.. эти интеллигенты!.. не занимающиеся физическим трудом!.. они!.. представляют собой!.. буржуазную клику!.. стремящуюся!.. поссорить!.. рабочих!..»
На трибуне все, кроме сосредоточившегося Эвелинга, засмеялись, поняв, что это доносится речь, которую кто-то произносит на том, другом митинге, организованном деятелями из Лондонского совета тред-юнионов и Социал-демократической федерации.
— Узнаете? — поборов смех, обратился Энгельс к Степняку-Кравчинскому. — То глас нашего общего друга сэра Генри Майерса Гайндмана.
Сергей Степняк утвердительно кивнул лохматой головой. Он понял, почему с этим вопросом Энгельс обратился именно к нему. Адвокат и публицист Гайндман был основателем и лидером Социал-демократической федерации, собравшей под свое крыло интеллигентов, многие из которых по ряду вопросов выступают против последователей Маркса. В прошлом году, за месяц до организованного марксистами Парижского конгресса объединенных социалистов, Гайндман напечатал в своей газете «Джастис» статью, в которой утверждал, что под извещением о созыве конгресса подпись русского революционера Степняка-Кравчинского поставлена без его согласия.
Степняк не марксист, хотя очень близок с многими из них. Он дружит с Плехановым, которого года три тому назад денежной поддержкой буквально спас от туберкулеза и смерти. Однако он не примыкает к плехановской группе «Освобождение труда». И вообще, он не придает значения теоретической стороне дела. Для него главное — действие, живая революционная практика, конкретная борьба. На Михайловской площади Петербурга среди бела дня всадить кинжал в начальника Третьего отделения генерала Мезенцева, виновного в казни друзей Степняка, скрыться, а потом еще и написать об убийстве палача брошюру «Смерть за смерть!» — это он смог, а разбираться в различиях и противоречиях между марксистами и поссибилистами, эйзенахцами и лассальянцами, народовольцами и опять-таки марксистами — это он считал делом скучным и необязательным.
Степняк — мужественный, честный и бескорыстный человек. На другой же день он послал в редакцию «Джастис» решительный протест, опровергая лживую выдумку и объясняя, почему он, не будучи социалистом, подписал воззвание о созыве социалистического конгресса. «Я полагаю, — писал он, — что мы, так называемые русские нигилисты, должны использовать каждую возможность, чтобы продемонстрировать нашу солидарность с великим международным социалистическим движением».
— Каково этому неисправимому завистнику Гайндману видеть, что сегодня весь Ист-Энд с нами! — воскликнул Энгельс.
Эвелинг, так и не опуская поднятую руку, начал:
— Граждане! Товарищи? Братья!..
В краткой вступительной речи он рассказал, как прошло празднование Первого мая в других странах. Цифры, которые он называл, встречались гулом восторга. А когда сообщил, что происходит сейчас в городах Испании, из первых рядов на трибуну полетели цветы.
— Вы заслужили их, Эдуард! — вполголоса сказал Энгельс.
Действительно, руководя организацией митинга. Эвелннг и его жена потрудились немало. Но все-таки, как видно, недостаток опыта в организации таких грандиозных дел ничем восполнить нельзя, и сейчас как председатель четвертой трибуны он явно сплоховал: сразу после вступительной речи надо было бы предоставить слово Лафаргу, а Эвелинг замешкался, возникла пауза, и ею воспользовался какой-то неизвестно откуда взявшийся господин. Он занял место немного отошедшего назад председателя и самочинно начал речь. Это была нудная мещанская декламация на тему всеобщей любви и братства. Сперва в публике стали было раздаваться протестующие голоса, но вскоре монотонность и бессодержательность речи утомили всех и начали словно усыплять.
— По-моему, — сказал Шоу, обращаясь к Энгельсу, — сейчас самое подходящее время, чтобы нам с вами закончить начатый разговор. Можно терпеть все что угодно, только не скуку.
— Бесспорно, — согласился Энгельс, досадуя в душе на оплошность Эвелинга.
— Так я опять же о различиях… Вас не смущает, господин Энгельс, что на этой трибуне лишь три правоверных марксиста — вы, Лафарг и Эвелинг? Что же касается остальных, то они от марксизма более чем далеки.
— Нет, меня это ничуть не смущает, — Энгельс говорил и поглядывал то на собеседника, то на оратора, то на Эвелинга. — Есть вопросы, по которым мы можем охотно выступать вместе с людьми иных идейно-философских взглядов. Вы разделяете идею международной рабочей солидарности, вы поддерживаете требование законодательного установления восьмичасового рабочего дня — этого нам для сегодняшней демонстрации, для совместного пребывания на одной трибуне достаточно. Я вполне удовлетворен тем, что социалистов здесь большинство.