— Ваня, — позвала Клавдия уже настойчивее.
Только тогда Торопчин с усилием, как большую тяжесть, поднял от рук голову. Увидав Клавдию, не удивился. Крепко потер лоб. Сказал:
— Пришла… А я заснул, оказывается.
Зато Клавдия очень удивилась такой встрече. Обиделась даже. Сказала взволнованно:
— Смотри! Будто так и надо… Да я бы ни в жизнь не пришла.
— Я бы к тебе пришел, Клаша. Обязательно.
Иван Григорьевич улыбнулся. Потянулся так, что хрустнули в сильных плечах суставы.
— Хорошо!
— Вот так хорошо! — Клавдия взяла на руки кошку, пододвинулась ближе к Торопчину. Неожиданно для себя; заговорила совсем не о том, о чем хотелось: — Председатель-то, а? Сам Матвеев его привез, Пьяный!.. А уж тебя Бубенцов как ругает!.
— Не слышал.
— А люди-то что же, врут?
— Бывает и так. Еще и чихнуть не успеешь, а люди тебе уже «будь здоров» кричат. Эх, Клаша, я и сам иногда не понимаю, почему я так людей наших люблю? Поганки не в счет. Вот на иного смотришь и думаешь — мусорный человечишко, репей! А как доберешься до нутра…
— А там черемуха! — Клавдия рассмеялась. Первая минута встречи, которой она очень боялась, прошла как-то легко и незаметно. — Чудак ты все-таки… Ваня. Доверчивый какой.
— Едва ли. Тебе я действительно верю. И Бубенцову тоже, хоть и ругает он меня. А вот папаше твоему… Матвеев-то у вас?
— У нас, — при напоминании об отце Клавдия помрачнела. Зачем это? Ведь не о том пришла она говорить. Неужели же Иван Григорьевич не догадывается?
— Обо мне беседуют?
Девушка ничего не ответила. Поспешно начала гладить кошку. Торопчин отвел взгляд от лица Клавдии.
— Молодец ты, Клаша. Нехорошо это — передавать чужие слова. Особенно, когда ругают. И за отца, может быть, правильно, что обижаешься. Я ведь тоже на себя бы принял ту немецкую пулю, которая батьке моему век укоротила.
Клавдия искоса взглянула на поникшего Торопчина. На ее характерном, но смягченном девической чистотой лице отразилось волнение.
— Знаешь что, Ваня… Верно, люблю я своего отца. И никогда ему не перечила. А все-таки… Ох, и трудно тебе с такими людьми! Разве я не понимаю, не вижу разве… Больше двух месяцев мы с тобой слова друг дружке не сказали, а… будто ты и не отходил от меня. Милый ты мой…
Вместо ответа Торопчин нерешительно и ласково привлек девушку к себе. Клавдия не противилась. Сама подалась к Ивану Григорьевичу всем своим молодым, горячим существом. Потом закрыла ему ладошкой глаза, прижалась еще теснее, жарко зашептала на ухо:
— Решилась я, Ваня. На все решилась. Захочешь — сегодня же у тебя останусь. Совсем. Хочешь?
— Нет. Этого я не хочу… Подожди! — Торопчин схватил за руку порывисто вскочившую Клавдию. — Ты меня не поняла.
— Или я дурочка!
— Значит, не так я сказал. — Оттого, что Иван Григорьевич не мог сразу сообразить, как же нужно сказать, он совсем растерялся. — Ты только подумай, Клаша. Вот мы с тобой… А люди что скажут?
Правильно говорил Иван Григорьевич, рассудительно. Но разве могут даже хорошие, верные слова убедить девушку, оскорбленную, пусть даже ненамеренно, в своем первом, большом и чистом порыве.
— Вот как… высоко ты себя ставишь, Иван Григорьевич, — сказала Клавдия с неизъяснимой обидой и горечью. — Уронить боишься со мной свое звание. А я-то, глупая…
Девушка не могла больше говорить. И слез сдержать не смогла. Ведь два месяца она ждала этой встречи. Какую борьбу выдержала сама с собой. Разве легко победить самолюбие, сломить свою гордость? А против воли отца впервые выступить? Неужели же камень, а не сердце у него в груди, у ее Вани?
Может быть, Ивану Григорьевичу и удалось бы успокоить Клавдию. Возможно, сами собой сорвались бы с языка пусть необдуманные, пусть наивные, но именно потому и убедительные слова.
Но разговору помешали.
Дверь резко распахнулась, и появился Петр Петрович Матвеев.
А Клавдия ушла, вернее убежала, смущенно укрыв шалью лицо.
— Та-ак, — многозначительно протянул Матвеев, проводив взглядом девушку. — Весело живем, товарищ Торопчин.
— На жизнь не жалуемся, товарищ Матвеев, — в тон Петру Петровичу ответил Иван Григорьевич.
— А жизнь на вас?
— Подождите, сейчас зажгу лампу. А то говорим, а друг друга не видим.
Торопчин зажег лампу. Но, несмотря на это, они с Матвеевым в этот вечер так «друг друга и не увидели».
Матвеев, в прошлом начальник почтового отделения, во время войны неожиданно для себя оказался инструктором политотдела и, будучи человеком честным и принципиальным, неплохо зарекомендовал себя на этой должности. Однако особенной чуткостью не отличался.
— Ты, Петр Петрович, будь с людьми поласковей. Это ведь тебе не почтовые посылки — наклеил бандероль, штемпель поставил и с глаз долой. Не всегда хорошо обругать даже виноватого, — сказала как-то Матвееву Васильева. Шутливо, правда, сказала, по своей обычной манере.
— Чего-чего, Наталья Захаровна, а душой кривить не умею! — ответил Матвеев. — Не в моем это характере — золотить пилюлю.
И действительно, неуступчивый был характер у Петра Петровича. А в день встречи с Торопчиным он был и настроен воинственно Уж очень неприглядной показалась ему история с Бубенцовым, «сдобренная» еще пояснениями Шаталова.
Поэтому Матвеев начал сразу с обвинений.
Он обвинил Торопчина в желании присвоить себе функции председателя колхоза.
Иван Григорьевич в ответ только недоуменно повел плечами.
Затем обвинил в том, что Торопчин, получив заявление на Бубенцова от колхозников, «своевременно не сигнализировал и не пресек».
Что именно «не пресек» Торопчин, Петр Петрович пояснять не стал. Поставленные в конце эти два словечка хорошо заостряли фразу, делали ее похожей на штык.
И наконец, что Ивану Григорьевичу показалось уже совсем обидным, Матвеев обвинил его в нечутком отношении к людям. Недаром тугоухому часто кажется, что плохо слышит не он, а собеседник.
— Вообще? — сказал Торопчин.
— Общее вытекает из частностей, — не задумываясь, отчеканил Матвеев. — Вот интересно, почему у вас некоторые члены партии, люди заслуженные, оказались не у дел?.. У реки, а без воды.
— Зачерпнуть не хотят, — ответил Торопчин. — А еще вернее — на воду не зарятся. Меду ждут, но, прямо говорю, не дождутся!
— Так, — хотя сам Матвеев и любил выражать свои мысли кратко, остро и категорически, но не переносил, когда и ему отвечали тем же. Поэтому решил припугнуть. — А за Бубенцова все-таки ответите вы!
Опять фраза у Петра Петровича получалась отточенной, как стрела. Но и стрела может пролететь мимо.
— Ну что же! А вы за меня, — сказал Торопчин.
— Что это значит?
— Плохо, значит, воспитываете нас, низовых партийных работников. А главное — не пресекаете! — Иван Григорьевич не мог удержаться, чтобы не вернуть Матвееву камешек.
Петр Петрович, конечно, насмешку уловил, но виду не подал. Выдержанный был.
— Понятно. Все понятно. За райком спрятаться хотите?
Выбитому из равновесия всеми событиями прошедшего дня, Ивану Григорьевичу разговаривать с Матвеевым становилось все труднее и труднее. Очень уж далек был сейчас от него этот сидящий рядом складный, плотный и подтянутый, уверенный в себе и в своей непогрешимости человек. Сидит этот человек, смотрит, смотрит пристально, не отрывая твердого, обличающего взгляда от лица Ивана Григорьевича, и ничего не видит. Кому же нужен такой разговор?
«Ну постой! Я тебя отучу бить лежачего!» — мелькнула неожиданно в голове Торопчина озорная мысль. И он перешел в наступление.
— И не думаю. Это вы, товарищ Матвеев, прячетесь от колхозников.
— Что такое? — лицо Матвеева сразу утеряло выражение собственного превосходства. — Что такое?
— Год скоро вы в райкоме работаете. Год!.. А вот я ручаюсь, что половина колхозников вас и в глаза не видела.
— Вранье!
— Ложь легко опровергнуть. Давайте сейчас пройдем по селу. Кстати, поговорите с людьми. А то ведь с тех пор, как заболела Наталья Захаровна, никто из райкома к нам и не заглядывал. В такое горячее время!