Но занавесочки не колыхались, калитка не отворялась, и никто из родных не встречал вернувшегося с фронта героя. А вернулся — герой! Восемь боевых наград — орденов и медалей — было приколото и привинчено к новенькой гимнастерке.
— Федор Васильевич, а ведь это ты!
Только услышав сбоку возглас, Бубенцов оторвал взгляд от своего дома и увидел, что со стороны улицы к мотоциклу уже собирается народ. Подбегали все новые и новые люди, смотрели на Федора и не верили своим глазам. Вот уж кому не пропасть!
— Я самый. Здравствуйте! Мои как?
— Ничего, слава богу… То есть мамаша твоя преставилась прошлым летом об эту пору. А жинка здравствует. Тебя ждала, ждала, да и ждать устала, — путаясь от все еще не прошедшего изумления, забормотал сосед Бубенцова, Александр Камынин. Затем, повернувшись к стоящему рядом подростку, приказал: — А ну, Павлунька, беги на проса, покличь Марью Алексеевну. Бож-жа мой, радость бабе какая!
— Не дождалась, значит, мать, — Федор стянул с головы фуражку.
Обнажил голову и Камынин и другие. Одна пожилая женщина всхлипнула:
— А я вот сыночка не дождалась, Феденька.
— Да-а… — неопределенно сказал Бубенцов и медленно сошел с машины.
И вот тут-то все заметили, что одна нога у Федора не гнется. Неживая будто. Так оно и оказалось — вместо левой ноги у Бубенцова был протез. Изменило все-таки в последние недели чуть ли не четырехлетней войны боевое счастье одному из лучших водителей пробивной танковой бригады.
Конечно, не один Федор Бубенцов был такой. И большего лишались люди, А разве мало его товарищей, тоже молодых, тоже сильных, так же любивших жизнь, не увидели, как, словно в первый раз за четыре года, взошло лучистое майское солнце над привольно вздохнувшей после победы русской землей?
Но смерть каждого была только росинкой крови, которую терял в смертельной схватке исполин-народ. И тот, кто умом и сердцем, каждой клеточкой своего существа чувствовал, что жизнь его, слитая с жизнью всего народа, не может оборваться в решительной схватке за отчизну, — стоял насмерть и завоевал бессмертие!
Так почему же член партии и сильный духом человек, Федор Бубенцов, совсем потерялся, когда в первый раз услышал сказанное о нем слово — «инвалид»?
Как мог он, вернувшись домой, на родную приветливую землю, сказать своей Машуньке:
— Не писал, чтобы не обнадеживать попусту. Хотел прекратить… все. Поскольку ненужный я стал человек.
— Федя! — Ужас прозвучал в возгласе Маши.
— Самому себе ненужный. Поняла?
Но Маша не поняла. Да и сам Федор не понимал тогда, что слова «ненужный самому себе» — нехорошие.
Потому и закрутил Федор свою жизнь трескучей каруселью, покатил ее по легкой дороге, как гремящую от пустоты бочку под гору.
Пил, гулял, а иногда и буйствовал. Ничего не давал, но много требовал. Как же — ведь он герой! Он свою кровь пролил, ногу потерял! Должны уважать его люди?
«Нет, не должны! А если и уважали когда-то, теперь перестанут».
Как гром поразили Бубенцова эти слова, сказанные прямо в глаза ему Иваном Григорьевичем Торопчиным. Да и весь последующий разговор в чайной потряс и запомнился надолго.
4
Мрачный и задумчивый, вернулся он в тот вечер из района, куда выезжал чуть не каждый день «повеселить душеньку»; мрачный и, что удивило его жену, трезвый.
Долго возился в сенях, обивая снег с полушубка и валенок. Войдя в избу, тихо разделся у порога и, не сказав ни слова, прошел за занавеску. По скрипу кровати Маша догадалась, что муж улегся, и не на шутку обеспокоилась. Подождала еще немного, прислушиваясь, потом спросила:
— Нездоровится тебе, Федор Васильевич?
— Здоров, — послышалось из-за занавески.
Но ответ мужа еще больше встревожил Машу.
— Тогда… может быть, покушаете? — сказала она, не отрывая темных пугливых глаз от занавески.
Кровать вновь заскрипела, и показался Федор Васильевич. Он медленно прошелся по горнице, остановился перед женой.
— Да… учить дураков надо. Да как учить!
— Уж как водится, — поддакнула Маша.
— Только не подумай, что это я про себя, — подозрительно глядя на Машу, сказал Бубенцов. — И никому обо мне плохо высказываться не позволяй. Слышишь? Хоть бы и Торопчину Ваньке. Ишь ты, наставник какой нашелся! А то мы без ваших советов не обойдемся. Дай срок, поклонитесь еще все Федору Бубенцову!
Но хотя и пытался Федор Васильевич такими словами возвеличить сам себя и прежде всего в собственных глазах, а все-таки чувствовал, что пока это только слова. Заносчивые, но пустые. И сам не заметил Бубенцов, как меньше чем за год потерял самое дорогое, что приобретал долгими годами честного труда и укрепил воинской доблестью, — уважение людей.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
Просторное, свежесрубленное из пахучих, смолистых бревен помещение правления колхоза «Заря» неярко освещено светом керосиновой лампы, незаслуженно прозванной лампой-молнией. Тягучими паутинными слоями колышется в воздухе махорочный дым. По отпотевшим стеклам окон змейками сбегают капли.
— Может быть, последний снег зима дает. Золотой снег! А почему на поле сегодня выходила только вторая бригада. А первая? А третья? Вот уж верно говорится: умного беда учит, а дураков косит!
Отчеканив последнюю фразу отрывисто и зло, как пулеметную очередь, Федор Бубенцов замолчал и огляделся.
Девятнадцать коммунистов колхоза сидят с раскрасневшимися от духоты и волнения лицами. Все смотрят на Бубенцова, но смотрят по-разному; одни с одобрением, другие с любопытством, а некоторые и с испугом. Никто не ожидал от него такого резкого выступления. Федор Васильевич и на собрании-то чуть ли не первый раз после возвращения с фронта появился.
— Неверно говоришь, Федор Васильевич, — обиженно отозвалась от окна звеньевая Дуся Самсонова, — из моего звена тоже пять девчат сегодня на снег выходили. А навозу сколько мы вывезли за эту неделю!
Скуластое и упрямое, туго обтянутое кожей лицо Бубенцова сердито. Топорщатся небольшие колючие усики.
— Ну, пять, а в бригаде вашей сколько? Шестьдесят пять. Нет, видно, засуха не только землю, а и мозги людям припекла. Ведь весна, вот она, за дверями. А мы что? Только письма надежные сочиняем в райком да обком. Дескать, клянемся, вот-вот все соберемся, дай только в лаптях разберемся! Да я бы на месте Ивана Алексеевича заявился в наш знаменитый колхоз потиху, выбрал из плетня жердинку гладкую да вместо агитации — вдоль спины, начиная с первофлангового, с секретаря… Хоть и дружок мне Торопчин.
— Ай-яй-яй! — Сидящий близко от Бубенцова небольшой, юркий, всегда взъерошенный бригадир третьей бригады Камынин неловко заерзал по скамье, живо представив себе жердинку в руках Бубенцова.
— Ты такой — мужик ласковый! — насмешливо протянула густым, почти мужским голосом невысокая, бровастая и смуглая доярка Анастасия Новоселова.
— А что, не нравится моя басня?
— Очень нравится, — серьезно сказал Иван Григорьевич Торопчин. Он сидел за столом, почти под лампой, и падавший сверху свет делал его лобастое, резко очерченное лицо худым, а глаза запавшими. — Хоть ты и перехватил малость в своей критике — не страшно. Разберемся. Только я не пойму, Федор Васильевич, что же все-таки ты предлагаешь, кроме дубины?
Бубенцов долго смотрел в лицо дружка. Он ждал своим, по существу излишне резким, словам отпора, а встретил на лице Торопчина улыбку и одобрение. Поэтому Федор Васильевич, что называется, потерял запал и предпочел уклониться от ответа.
— Мое дело — предупредить. А уж командует пускай тот, кому по чину полагается.
— Ясно. Знаем мы таких резвых. Случись что, я, мол, только в колокола бренчал, а обедню батюшка служил: он и ответчик, — насмешливо пробасил бригадир первой полеводческой бригады Иван Данилович Шаталов.
Кто-то сидящий у печки гулко захохотал и поддакнул Шаталову:
— Разлюбезное дело — учить да лечить. Абы не работать.