— Может, это и плохо, но я уж такой, Иван Кузьмич: раз чего не знаю — спрашиваю. И вас прошу, разъясните мне хоть немного… что он, мотор-то, и как вы тут его?
— Да это и есть хорошо. Не знаешь — спроси, — безобидно сказал Иван Кузьмич. — А то ведь иной придет и ходит, как индюк. Видать, ничего не понимает, а спросить, вишь ты, гонор не позволяет. А вы — это хорошо, то есть даже благородно. И я с удовольствием вам все расскажу, — и он водил Лукина по конвейеру, знакомя его с производством, с рабочими.
Увидав Сосновского, на которого у него за разговоры о войне еще кипело, он, зная, что Лукину известно, кто такой Сосновский, намеренно громко проговорил:
— А это, смею доложить, наш главнейший глаз: и ночью и днем дальше всех видит. Просвещает, — и, отвернувшись от Сосновского, повел Лукина к станкам, за которыми работал Звенкин со своим подручным.
Подручный был довольно сильный мужик, недавно прибывший на завод из Кустаная. Позавчера он не выдержал и упал около своих двух станков, поэтому Звенкину пришлось работать на пяти станках.
— Ну что, отошел? — ласково спросил его Иван Кузьмич.
— В голове какое-то помутнение произошло, — смущенно ответил тот. — А так бы где? Чай, мы привычны, колхозники, к тяжестям-то. А тут вот…
— Ну, ничего! Бывает! Ты не думай, что это плохо. Упал. Не нарочно ведь.
— И я… и я ведь тоже, — обрадованно подхватил кустанаец… — Мол, пускай Кузьмич не думает, что, мол…
— А я и не думал. Эх! — сверкнув глазами, вскрикнул Иван Кузьмич и обратился к Лукину: — Это ученик вот этого длинного, Звенкина, а Звенкин по гроб жизни мой.
— А почему вы отвернулись от Сосновского? — тихо спросил Лукин, видя, как Сосновский неотрывно смотрит на Ивана Кузьмича.
— Поцапались как-то на днях. Вояки, прости господи! На Урал, слышь, уйдем, — намеренно громко проговорил Иван Кузьмич. — На Урал, а отсюда и вдарим. Вдаришь, вонючими-то штанами, — и к Звенкину: — Ну, друг мой ситный, как дела?
— Зина в обиде большущей, — туго выдавил из себя Звенкин. — Как же? Когда, слышь, ноги надо было отпаривать, — нужна я была. А теперь, слышь, как же?
— Ох, ты… Это ведь она права. Знаешь что, сегодня после смены давай-ка к ней.
— А я-то и есть — к ней. Блинов она, того… — Звенкин вытер руки о паклю, почему-то посмотрел на потолок, еще сказал: — И того, значит, как бы тебе передать, — он тяжело задышал: — Хочу этого, Ахметдинова.
— Ну-у? Ведь они жулики, татары-то? — подшутил Иван Кузьмич. — Помнишь, сам говорил?
— Не-е. Оплошка была. Режим старый в голове.
— Ну и крестник у меня, — похвастался перед Лукиным Иван Кузьмич, стараясь не смотреть на Сосновского.
Но Сосновский не отступал, как не отступает человек, которым овладела навязчивая мысль. Подойдя почти вплотную к Ивану Кузьмичу, поздоровавшись с Лукиным и тоже почему-то глядя на высокий потолок, тихо произнес:
— Насчет Урала-то… чушь, Иван Кузьмич. Чушь, глупость несусветная. Извини. Москвичи мы ведь с тобой.
Иван Кузьмич встрепенулся, будто отряхиваясь от пыли.
— Москвичи, это точно… И гордость такую должны иметь — на Сахалин нас забрось, все одно москвичами останемся. Только в словах своих отчет надо давать. Ты, товарищ Сосновский, к нам прислан от наркома и потому каждое слово свое должен сто раз взвесить. Ты бы одному мне такое бухнул: «На Урал уйдем и вдарим». А ты ведь всем. А теперь что — извини? Ты вон пойди и всем скажи, кто, мол, такое думать будет — на Урал-то, на кол его посадим. Поди-ка и скажи. Поди, поди, правды бояться нечего.
Сосновский вздохнул полной грудью.
— Это я скажу. Обязательно. Чистосердечно признать свою ошибку — дело радостное.
— Но лучше ее и не делать.
— Истина. А вот еще что, — Сосновский решил испытать Ивана Кузьмича и одновременно проверить себя. — Надо бы нам такую идею поднять: всем Уралом создать добровольческий танковый корпус. — Сосновский даже зажмурился, ожидая, что Иван Кузьмич сейчас же на него обрушится со всей своей прямотой, но когда открыл глаза, то увидел, что тот как-то посуровел и, показывая на рабочих, проговорил:
— Позови. Меня позови, другого. Мы ведь ох как знаем, за что бой-то идет.
— И еще, Иван Кузьмич… Товарищ Сталин звонил. Просил передать рабочим спасибо… и повеселить. Я думаю, сегодня надо всем нам в лес направиться.
— Это толково. Только мы со Звенкиным сначала к Зине, а потом уж в лес.
4
Вечером, сев в автобус, Иван Кузьмич, Звенкин и татарин Ахметдинов катили в городок Чиркуль.
— Стал рабочим, друг ты мой ситный, читай, — говорил Иван Кузьмич. — Книжки читай. Знаешь, у Пушкина нашего, Александра Сергеевича, на весь мир поэта, есть такие места. Борис Годунов. Знаешь? Владетельный царь такой был. Увидел, как сын географию изучает, и говорит ему: «Учись, мой сын, наука сокращает нам опыты быстротекущей жизни». Что это значит? А вот что значит. Ты бы захотел арифметику придумывать. А зачем? Когда она придумана. А без арифметики жить нельзя, потому что ты не корова и не лошадь.
— А ба-а-а, — подхватил удивленно Звенкин.
— Читай много, больше, глаза будут такие — все увидишь, — подхватил Ахметдинов.
В хате их встретила Зина. На столе у нее уже бушевал самовар, потрескивали в горячем масле блины, пахло жареной картошкой.
— Ждала я вас, ух и ждала, — говорила она Ивану Кузьмичу, с недоверием посматривая на Ахметдинова. — Своему-то молчальнику то и дело напоминаю: да что ты мне его не привезешь, Ивана Кузьмича? Ай поссорился ты с ним?
— А вот и нет. А вот и нет, — туго выдавливал из себя Звенкин, став в комнате как-то еще выше и тоньше. Увидав, как посматривает Зина на Ахметдинова, он, усаживая его за стол, строго сказал: — А это — друг. Друг, значит. И люби его. Люби, значит. Люби, — добавил он. — Люби, значит.
Зина рассмеялась.
— Ну и ладно. Раз сказал — и ладно, любить буду.
Иван Кузьмич, сев за стол, расправил плечи и, глядя на впервые расчесанную голову Звенкина, произнес:
— А может, теперь скажешь, отчего ты и какой ты супротивник?
— Скажу, — неожиданно объявил Звенкин и поднялся, взмахнул длинными руками, чуть не касаясь ими потолка.
— Ой! — вскрикнула Зина и вся залилась румянцем. — Не надо-о-о!
— Не, — .Звенкин отмахнулся. — Начал уж. Было это, стало быть, годков двадцать. Сказали мне, ежели я в двенадцать часов ночи в бане съем черного кота, тогда воруй: никто не приметит.
— Ну, ну, — с каким-то страхом понукнул его Ахметдинов.
— Ну и съел. Пошел, стало быть, на базар. Гляжу, воз с пятериками муки. Я, знаешь, цоп мешок — и понес: думаю, кота-то съел — не увидят. Ну, а меня увидели, и по шеям. С тех пор я и есть супротивник.
— Кому супротивник? — спросил Иван Кузьмич, пораженный рассказом Звенкина не менее, чем Ахметдинов.
— Власти.
— Власти? Позволь, ты мешок слямзил, а она тут при чем, власть? — серьезно запротестовал Иван Кузьмич.
— Приметы нарушила. При старом режиме, ежели съешь кота, — воруй во все просторы. А тут — примету власть нарушила.
Иван Кузьмич, отвалясь на спинку стула, вдруг прорвался хохотом.
— А ты его в каком виде съел-то? В сыром или вареном?
— Ясно, в вареном.
— А надо бы в сыром, да с шерстью. Ах ты, дылдушка! — Иван Кузьмич оборвал хохот и серьезно проговорил: — Да зачем тебе воровать, коль у тебя руки золотые? Ты ведь мастером у станка за какое время стал? За пять месяцев?
Звенкин посмотрел на свои руки и, уже мягко улыбаясь, ответил:
— Ныне это понял, — он некоторое время молчал, затем повернулся к Ивану Кузьмичу. — Верю я тебе, Кузьмич, как крестному своему, и тебе, Ахметдинов, — как други, значит, вы мои. Еще бы один навоз с плеч моих, тогда и ключ свой хоть в фонд ай куда. — И заторопился. — И ты, Зина, мне тут поперек горла не стой. — Он встал, шагнул в кухню, открыл подполье, нырнул туда и через несколько минут вынырнул, ставя на стол покрытый узорами плесени кожаный мешочек. — Вота, — тяжело дыша, выдавил он и посмотрел на Ивана Кузьмича, видимо ожидая, что тот заахает. Но Иван Кузьмич глядел на мешочек так же недоуменно, как и Ахметдинов. Тогда Звенкин развязал мешочек и высыпал на тарелку золотой песок. — Все поджилки мои в этом мешочке, — сказал он и сразу весь вспотел. — И хочу… мешочек… на корпус этот… танковый.