Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Так мы стояли друг против друга и смеялись.

— Ты-то чего смеешься? — наконец сквозь смех спросил я.

— А вы?

— Я на тебя. Уж больно хорошо тебя разделала мошка́...

— А я на вас. Глаз-то совсем не видно...

Мы сидели у костра до тех пор, пока солнце не скрылось в большой, тяжелой туче. Сразу стало холодно, и мошка́, как пепел, опала на землю. Теперь за работу.

Шли мы быстро, не отдыхая, ничем не отвлекаясь.

— А этот гусь — тяжелый, дьявол, — перекидывая мешок с плеча на плечо, ворчал Мишка. Он еле поспевал за мной.

Вдруг откуда-то потянуло дымом. В тайге дым хорошо чувствуется.

— Наши, — обрадовался Мишка.

На трассе рабочие бурили скважину. В стороне от них сидел у костра Зырянов. Как всегда, побритый, аккуратный, он, не проявляя излишней радости, но и не оставаясь равнодушным, поздоровался со мной.

— Отстали вы от нас, — сказал я.

— Сознательно, — мягко улыбнулся Зырянов. — Чтобы напрасно не трудиться.

— Это почему же?

— Да ведь часто бывает бросовый ход.

— Бросовый? А что это?

— Вы не знаете?

Как хорошо, что я теперь не выдаю себя за опытного изыскателя. Могу спрашивать и не краснеть, не бояться, что меня подымут на смех.

— Нет, не знаю.

— Бросовый ход — это забракованная по разным причинам часть трассы. Допустим, врезались в скалу, а выгоднее ее обойти. Вот и приходится бросить несколько километров просеки, чтобы дать иной угол. Поэтому я и тащусь в хвосте: спокойнее, да и вернее. И не так обидно, если у вас наметился бросовый ход. Я ничего не теряю.

Что ж, в этом есть свой резон. Но меня удручает то, что есть бросовые ходы. Ну да ничего, Мозгалевский — опытный изыскатель, и не зря он часто уходит вперед. У нас бросовый ход исключен, и напрасно Зырянов боится продвигаться по трассе быстрее.

— А где же Калинина? — спрашиваю я.

— Тася? Только что ушла. А что?

— Да так, ничего...

— Скучаете?

— Почему же я должен скучать?

— Потому что скучает Тася.

— Не понимаю вас... — Я поднялся. — Надо идти... Да, Миша, неси сюда мешок.

Мишка принес. Я достал гуся;

— Вот, возьмите, а то тяжело тащить. До лагеря еще десять километров.

Домой мы вернулись, когда на небе зажглись звезды. Несмотря на усталость, было радостно. Дело сделано! Но тут же радость и померкла. Бросовый ход! За весь день не продвинулись ни на метр. Хуже того: то, что было сделано вчера. — а вчера мы прошли около трех километров, — пошло насмарку. Оказывается, трасса уперлась в марь с провальными озерами.

— Придется прижиматься ближе к Элгуни, — в раздумье сказал Мозгалевский.

— А может, есть смысл сразу подвинуться к реке? — спросил Покотилов. — И пойти скальным вариантом?

— Нет, нет, — поспешно ответил Мозгалевский, — каждый метр на пойме надо использовать для трассы. Тут затраты на строительство — сотни тысяч, там — миллионы. Ничего, вернемся назад километра на три, дадим побольше угол...

— А если опять бросовый ход — значит, зря время потеряем? — спросил я.

Мозгалевский удивленно, словно впервые увидел, стал смотреть на меня.

— С каких это пор люди, познающие азы, стали вмешиваться в дела инженеров? — спросил он и пошевелил усами.

— Простите, — покраснев, сказал я.

— Бросовый ход — это естественный элемент изысканий, — сказал Мозгалевский и сердито закончил: — Слушать больше, внимательнее присматриваться — вот что вам нужно в первую очередь. И спрашивать, если непонятно, а не советовать.

— Да-а, — после некоторого молчания произнес Зацепчик, — как бы не получилось так, что мы невольно идем на скальный вариант.

— Почему невольно? — спросил Мозгалевский.

— Да потому, что я не вижу у вас особого желания трассировать скальный, — ответил Зацепчик.

— Чушь! Я за скальный, но в том случае, если все остальные варианты хуже. А не просто против скального из-за каприза, или недооценки его, или упрямства.

— Ах, вот как!

— Да, так! — твердо сказал Мозгалевский.

— Ну и замечательно. Я не к тому, чтобы спорить с вами. Меня другое волнует. Рабочие. Особенно заключенные. Веду сегодня съемку, смотрю — по просеке шествует Резанчик. «Куда?» — спрашиваю его. «На реку, водицы испить, а то работа горячая, время жаркое, язык пересох». — «Что, — спрашиваю, — много сделал?» — «Да нет, — отвечает, — не успел начать, как кончил». Засмеялся хищнически и пошел в лагерь. И ушел. А когда я вернулся с работы, то вижу такую сцену. Сидит он у костра и что-то рассказывает группе лагерников. Я остановился, прислушался. И вот вам образчик его рассказа: «Ну, он подошел ко мне, а у меня в руках дрын, я как окрестил его, так он и глаза в небо упер. Поглядел — вижу, гроб надо готовить. Ну, это уже не мое дело». Что вы на это скажете? — спросил Зацепчик. — Не кажется ли вам, что он может в один прекрасный момент любого из нас угостить таким дрыном?

— Что я могу сказать? — ответил Мозгалевский. — Мы еще мало знаем рабочих. Собранные из разных мест бродяжки, золотоискатели, рыцари легкой наживы. Есть, конечно, среди них люди честные, но есть и с сумерками в душе.

— Они не особенно откровенны, — сказал Покотилов.

— Себе на уме, — подтвердил Зацепчик.

— И это есть, — согласился Мозгалевский. — Но работать надо. Худших, как вы знаете, мы отправили. А с этими будем срабатываться.

...Окружив костер, «эти» стоят с серьезными лицами и поют старинные русские песни. Как они хороши в эти минуты, сколько в них искреннего чувства! Даже Резанчик, этот опасный тип, вторит всему хору басом, полузакрыв глаза, и на тонких его губах — миролюбивая улыбка. Но горе тому, кто соврет или выскочит вперед: так поправят незадачливого певца, что закается он петь на всю жизнь. Особенно хорош голос у Ложкина. Тенор. Как легко он поет, как смело забирается на звенящую высоту и перекрывает голоса. В другое время это маленький, забитый, человек. Им понукает каждый. Сейчас он — главный. Песня подходит к концу. Стихает голос за голосом, давая простор Ложкину. И тот легко и задумчиво доводит песню до конца.

— А у тебя голос как у козла. Га! — смеется Резанчик.

Ложкин растерянно оглядывается и видит вокруг смеющиеся рожи. Он хочет уйти, но Резанчик дергает его за ухо и говорит тихим, вкрадчивым голосом:

Тетрадь восемнадцатая

— Обиделся? А ты не обижайся, поня́л? Пой и радуйся, что мы тебя слушаем, поня́л? — И еще раз дернул за ухо.

Ложкин морщится.

— Резанчик, оставь его, больно ведь, — говорю я.

— А нам, Алексей Павлыч, от его песен еще больней. Поня́л? Все сердце перевернул, так я ему чуток своей боли отдаю. Понял?

(Между прочим, странно, как мог не заметить этой прибавки «поня́л?», с ударением на «я», Зацепчик, когда говорил вчера про Резанчика.)

А Ложкин снова поет. Наступает вечер. В сумерках отчетливо видны заснеженные хребты сопок. Они чистые, строгие. Песенная грусть Ложкина сливается с их чистотой, и на сердце становится так хорошо, что хочется сделать что-то доброе для этих незадачливых людей. Но опять раздаются смех, грубые голоса.

1 октября

Первый утренник. Всё в инее. Тайга стала серебряной. Под ногами хрустит замерзший лист. У берегов Элгуни тонкий узорчатый ледок. От воды поднимается пар. Морозный воздух бодрит. Лес попадается нам на пути то густой, то редкий. Иногда мы продвигаемся медленно, иногда рубщики бегут сломя голову по редколесью, — они работают сдельно. Но сегодня мы врезались в марь. Шли, утопая по колено в болотной ржавой жиже. Чем дальше продвигались, тем задумчивее становился Мозгалевский.

— Ну-ка, Алексей Павлович, промерьте длину этого озерка, — сказал он, когда я подошел к нему.

Озерко маленькое, метра два в поперечнике, вокруг него трясина. Я опустил в озерко ленту. Вся двадцатиметровая полоска ушла и дна не достала.

— Видали, фокусы какие... Придется прижиматься еще к берегу.

41
{"b":"233743","o":1}