Я замечаю: за последние дни Мишка как бы приходит в себя и опять становится прежним открытым парнем. Только иногда вдруг задумается и, если окликнешь его, вздрогнет и растерянно посмотрит. Я понимаю, что происходит в его душе. Он боится, каждую минуту боится быть разоблаченным. Конечно, такое состояние мучительно. Но постепенно оно отходит, и Мишка успокаивается.
Мы идем за рубщиками. Впереди мелькает резиновый плащ Мозгалевского. Часто он уходит то вперед, то в сторону — исследует местность. В такие праздные минуты мы сидим, курим.
С каждым днем все некрасивее становится лес. На черных ветвях кое-где еще треплются листья, порыжевшие, с темными пятнами. Осыпается лиственница. Чуть притронешься к ее стволу, и она обсыплет с головы до ног. Ее иглы лезут под рубашку, колют шею, спину. Особенно некрасив лес сегодня. В сером воздухе он кажется грязным. Некрасива осень в тайге.
Выходных дней для изыскателей нет. Рабочие отдыхают, а мы корпим над обработкой полевых материалов. Надо вычерчивать профиль на миллиметровке, на ватмане — планы трассы и местности; нивелировщику — подсчитывать отметки. И все это в свободное от поля время. «Отдохнем в Ленинграде», — говорит Мозгалевский, кутая колени в одеяло. В палатке гуляет ветер, зябнут ноги, мерзнут руки, от плохого освещения устают глаза, болит голова, и работы много.
— И на кой черт я поехал? — брюзжит Зацепчик. — Уеду! Уеду, и все. В конце концов, я не раб!
С ним никто не спорит, привыкли к его нытью. Надо мириться с недостатками человека. Тайга. Кто-то кому-то должен уступить. Пока все уступают одному.
25 сентября
Вышли на трассу и вернулись. Пошел дождь со снегом. Первый снег! Падает большими мокрыми хлопьями и сразу же тает. Валит густо. И вот в такую погоду приехал иззябший, мокрый Соснин с рабочими. На него глядеть было страшно: все лицо в чирьях, глаза заплыли, нос раздулся, губы в коросте. Но он, как всегда, бодр, шутит.
— Дорогу осилит идущий! — были первые его слова, как только он вылез из бата на берег.
— Что с вами? — встревоженно спросил Мозгалевский.
— Обыкновенная простуда. Десять часов не вылезал из воды. Но теперь с водой кончено. Олени! Олени будут на нас работать! Кто не умеет повиноваться, тот не умеет повелевать.
— А это при чем? — спросил Мозгалевский, уже улыбаясь.
— В пословицах — мудрость народа. К тому же на всякий час ума не напасешься.
— Это верно, — согласился Мозгалевский. — Ну, а что привезли нам?
— Железные печки!
— За это вас надо целовать, — каким-то сразу обмякшим голосом сказал Мозгалевский.
— Го-го-го-го-го! Когда губы заживут, целуйте. Не возражаю.
Мы поставили в палатке печь. И сразу стало уютно. Мозгалевский сел к ней поближе, с наслаждением поглаживая колени. А печь гудит. Сухая лиственница горит жарко. И тепло мягкими волнами заполняет палатку.
— Чудненько, — говорит Мозгалевский.
С приездом Соснина стало веселее. Но это в лагере. А на трассе по-прежнему тоска.
Идет дождь. Идет снег. Идут дождь и снег. Зябнут руки. Гуси уже пролетели. Теперь они далеко отсюда. А здесь порывами налетает промозглый ветер, бьет по деревьям, и с них картечью падают крупные капли. Вся одежда мокрая. Брюки липнут к ногам, сапоги раскисли, руки красные, мокрые, они еле держат карандаш. И негде обсушиться.
Прошли мы семнадцать километров. Впереди восемьдесят три. Ну что ж, говоря по совести, я и не заметил, как мы проскочили эти семнадцать километров. Если так и дальше пойдет, то мы быстро закончим изыскания.
Тяжело нам было сегодня. Но все же дошли до речушки Каменной. Так назвал ее Мозгалевский. Ее берега пологие, плавно спускающиеся к воде. Она неглубока и не похожа на другие речки — тиха. Вода прозрачна, на дне виднеется ровный слой гальки. Невдалеке от берега ходит спокойный ленок, немного дальше ленков уже больше десятка. Как жаль, что у нас нет сетки. Чего бы проще охватить их и вытянуть на берег.
— Попробуйте из ружья, — говорит Зацепчик.
— А кто в воду полезет? — спрашиваю я. — Вы полезете?
— Я же не гончая. Обычно лазают охотники, — подергивая плечом, отвечает он.
Идем домой берегом Каменной. На всем пути навалом лежат деревья. Кора их осклизлая, и, чтобы перебраться через них, приходится садиться верхом, ползти на четвереньках. Никаких троп нет. Пробираемся как попало.
Я часто удивляюсь, глядя на Мозгалевского. Откуда у него берутся силы? Другой раз сам еле бредешь домой, а он идет и идет. Теперь я знаю, в чем дело. Надо идти первому. Когда идешь первым, то не замечаешь пути, не чувствуешь усталости. Это не то что глядеть под ноги впереди идущему. Глядеть час, глядеть два, не поднимая головы. Тут, конечно, путь покажется в сто раз длиннее, чем на самом деле.
...Оказывается, надписи на сторожках и реперах надо писать масляной краской. Краски у нас до вчерашнего дня не было. Но приехал Соснин и привез ее.
— Поедете к нолевому пикету и закрепите все надписи, — сказал мне Мозгалевский.
Я взял с собой только Мишку Пугачева. Выехали, когда солнце оторвалось от сопок. Оно было багровое. Дул ветер. Качался на реке густой туман. Причудливо вырисовывались во мгле сопки. Лодка с бешеной скоростью летела вниз по течению, все это возбуждало, и я уже казался себе каким-то не то героем из приключенческого романа, не то древним человеком, и все азартнее, яростнее покрикивал Мишке:
— Греби! Греби!
Мелькали отмели, обрывистые берега, нависшие скалы. Лодка влетала на перекаты, скрежетала днищем о камни, подпрыгивала и с еще большей быстротой неслась дальше.
Остановило эту бешеную гонку то, что мы чуть не разбились о завал. Элгунь круто свернула, лодка тоже круто выскочила на кривун и — просто уж нам повезло: видно, еще не пришел наш смертный час — случайно не коснулась завала. Только тогда я понял, какой опасности мы избежали, когда оглянулся назад. Высоко вздымалась вода от ударов о деревья и с шумом падала вниз, крутя воронку.
— Был бы номер, а? — сказал я Мишке и удивился. Он был бледен, держался руками за борта. — Ты чего?
— А вы не слыхали?
— Нет. А что?
— Вроде звал кто-то нас, когда мы летели на завал...
— Ну, мне было не до этого. — И тут вдруг меня осенила мысль: — А на чей голос было похоже?
— Не знаю.
— А я знаю. Бацилла звал?
— Значит, вы слышали? — подался ко мне Мишка.
Мне стало жаль его, и, чтобы успокоить, я соврал, сказав, что тоже слышал.
— Но это, наверно, нам показалось, потому что не может на самом деле кричать Бацилла.
— Наверно, показалось нам, — жалко улыбнувшись, сказал Мишка.
Словно нарочно, чтобы рассеять неприятное настроение, из левой протоки вылетела пара крохалей. Я выстрелил, и за одним из них пришлось подгрестись. Хороший был этот крохаль, тяжелый, увесистый. Не проехали мы и километра, как от берега поднялись три гуся, видимо отставшие от своего каравана. С трудом набирали они скорость, помогая крыльям даже лапами. Я выстрелил по первому, и он тут же ткнулся носом в реку. Он был еще живой, когда мы приблизились к нему. Зашипел на меня, открывая красный, от крови клюв. Мишка схватил его за шею и втащил в лодку.
— Теперь нам не страшно даже и заночевать в тайге. Такую пирушку устроим, я те дам! — повеселел он.
Вскоре мы увидели палатки. Это работали наши геологи. Но, к сожалению, никого, кроме больного рабочего, в лагере не было.
— Скажи, что был Коренков, — попросил я его.
Пока мы ехали и добирались до трассы (лодку бросили в устье Меуна), солнце уже поднялось и стало парить. Мошка́ ожила. Полезла в нос, в глаза, в уши, за воротник, в рукава, в сапоги. Писать не было никакой возможности, и, как на грех, мы не взяли с собой накомарников. С каждой минутой мошки́ было все больше. Я плевался, чихал, вытаскивал ее карандашом из ушей, бил кулаком по сапогам. То же проделывал и Мишка. Наконец терпение мое лопнуло, я упал лицом в траву, но мошка́ не давала покоя и тут; тогда я вскочил, стал разжигать костер. Ладно, что было много бересты, — костер быстро задымил, и стало полегче. Я позвал Мишку. Он подбежал ко мне. Но что за вид был у него! Не лицо, а какая-то вздутая лепешка. Я посмотрел и захохотал. Он сначала недоуменно поглядел на меня, а потом тоже захохотал.