Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Малахов шел медленно, напрямую, без дороги. Буйно зазеленевшая трава мягко касалась его ног. Покорно ложилась под его сапогами. Прижатая к земле, она несколько минут лежала, сохраняя след, потом начинала подниматься, и встав, весело качала верхушками, радуясь солнцу, ветру, жизни.

До самой Волги, если идти луговиной, попадаются небольшие бочажины, полные до краев воды. В летний зной, сухо потрескивая крыльями, летают над кувшинками стрекозы. В густой траве целыми днями неутомимо стрекочут кузнечики. Цветут травы...

Малахов, словно в последний раз глядел на все это. И подмечал то, чего никогда не приходилось ему видеть. Вдруг колокольчики начинали раскачиваться, и ему казалось — до него доносится их нежный звон. Ромашки становились похожи на загорелых девчат в белых платьях. Они смотрели на него и о чем то шептались. Чуть ли не из-под ног выпархивали жаворонки и, не боясь его, пели ему песни. Налетал ветер с Волги, играючи тормошил травы, дергал кусты, дул на воду в бочажинах. Все оживало, радовалось ему: колокольчики сильнее звенели, ромашки склонились еще ближе друг к другу, поверяя свои луговые тайны. Кусты припадали к воде, чтобы не тревожилась мирная гладь бочажин.

И оттого, что здесь было так хорошо, еще сильнее становилась боль в сердце у Малахова.

Он вышел на Волгу. Воспоминания обо всем добром, счастливом, что было связано с Катюшей, хлынули на него. Столько родного было в этой большой красивой реке! Легко и величаво несла она свои прохладные воды. В них отражались небо, солнце, берега, птицы, города, пароходы. И все это было чистое и прекрасное. И на какое-то мгновение Малахову показалось, что не было страшного утра, когда Катюша смотрела на него злыми глазами, не было тяжелого разговора — ничего не было. Но тут же все это встало перед глазами так явно, что он чуть не застонал. Не может быть, подумал он, этого не было. Ведь ничего плохого он ей не хочет. Он ее любит. Надо объяснить. Она поймет. И тогда все будет хорошо. Вернется спокойное счастье.

С жалобным писком упал камнем с поднебесья ястреб. И через минуту стал медленно подниматься, держа в когтях серую птицу.

Торопливо, словно боясь опоздать на поезд, Малахов пошел обратно. И чем ближе подходил он к дому, тем быстрее шагал. Запыхавшийся, встревоженный, вбежал в дом. И, не веря глазам, все смотрел, искал Катюшу и в кухне и в горнице. Но ее не было.

Напрасно он ждал ее в этот день. Она не пришла. Ее вызвали в облисполком. А когда через два дня вернулась, это была совсем другая женщина. Ей не было никакого дела до Малахова.

10

Продолжая любить ее, он все же решил уйти. Все эти дни Екатерина Романовна старалась его не замечать. Малахов понимал ее: то, о чем он говорил с Шершневым, она восприняла как самый бесчестный поступок, и никакие теперь слова и заверения не могли открыть ей ту единственную правду, рожденную любовью к ней, с какой он шел тогда к Шершневу.

«Прощай, Катя!

Я ухожу, так лучше. Жаль Олюньку. Наверно, ей будет грустно. Дети всегда страдают, когда родители живут не в ладу. У нас было много хорошего, поэтому особенно трудно уходить.

Василий»

Малахов положил записку на стол. Прижал ее, чтобы не сдуло ветром, Олюнькиной чернильницей. Долго стоял, не решаясь уйти из дому. Потом взял чемодан и, не оглядываясь, покинул дом.

Когда Екатерина Романовна вернулась домой (она была на совещании в МТС), застала Олюньку в слезах. Кусая губы, она подала матери письмо. Это была уже большая девочка, рослая, ясноглазая, в мать. Дяденьку Васю она любила, как отца. За все время, с тех пор как он пришел к ним в дом, ни разу ее не обидел. Он умел из пустяков делать ей счастье. Еще задолго до клубного вечера говорил о том, что непременно ее возьмет с собой, что ей надо принарядиться. И Олюнька всю неделю, до воскресенья, жила этой радостью. Теперь этого больше не будет.

Когда она была маленькой, не было праздника, чтобы он не сделал ей подарка. Она еще спит, а уже рядом, возле подушки, лежит подарок. И стоит ей только проснуться, как она увидит его. И тогда, вскочив с кроватки, она бежала в одной рубашонке к дяденьке Васе и, повиснув на его крепкой шее, болтала от восторга ногами. Малахов, словно его щекотали, заливисто смеялся. Глядя на них, смеялась Екатерина Романовна.

«Да не меня, не меня, маму целуй!» — кричал дяденька Вася.

«И маму, и маму!» — кричала Олюнька и бежала к матери.

Неужели не будет больше этих счастливых минут?

Это он научил ее делать уроки. Все говорил, что она и сама справится, без его помощи. Теперь ей четырнадцать лет. Семилетку окончила на «отлично». Дяденька Вася говорил ей: «Надо дальше учиться». Говорил, а сам уехал...

— Мама, зачем же он уехал? Мама!

В открытое окно донесся с Волги протяжный гудок парохода. Екатерина Романовна кинулась к окну.

В синем сумраке величественно и строго плыл белый пароход. Вот он зашел за церковь, скрылся. Потом медленно начал выходить, с освещенными иллюминаторами. Становился все больше, больше, оторвался от церкви и, быстро удаляясь, скрылся за маслозаводом. Потом еще раз показался. И долго Екатерина Романовна смотрела ему вслед, пока он не стал еле различим. Но даже и тогда, когда его уже совершенно не было видно, она все еще смотрела ищущим взглядом. Может, на этом пароходе уезжал Василий. И впервые за последнее время она вдруг подумала о муже беззлобно, как о самом дорогом, близком ей человеке, и со всей ужасающей ясностью поняла, что он от нее ушел. И что она никогда больше не увидит его. Где он? Куда ушел? Велика страна...

ДЕРЕВЯННЫЕ ПЯТАЧКИ

— Ой, хорошо живу, Мария. Добро! У меня все есть. Корова, пара кабанов, овцы, куры. Веришь ли, еще прошлогодняя свиная тушенка в банках лежит в погребе. Вот нынче сенокос, жара видишь какая, а моя Катя достает с погреба банку, крышку на сторону, и все, что есть, — на сковороду, в картошку. Только скворчит... Мы — земля, Мария! Ты вот спроси про Николая Васина, тебе каждый укажет на меня, и никто зряшное слово не бросит обо мне. Я что? Я — работник, сестра. Вся моя жизнь тут, в Заклинье. От своей родины я ни на шаг... Нет, я не к тому, чтобы тебя корить. Ушла — ладно. У каждого свой путь...

— Я не раскаиваюсь, хоть бы и корил. Хоть жизнь увидала. Теперь-то своя квартира отдельная. Разве я мучусь с дровами или водой, как твоя Катя? Забыла, что такое и печка. На газе все готовлю. Батареями обогреваемся. Уже давно живем хорошо. А ты сколько мытарил, пока стал жить в достатке.

— Было, Мария, не скажу, было. Но перетерпел все и теперь только об одном жалею — лет много. Веришь ли, никогда ране так не жалел, как теперь. Жить хочется... И вот даже обида берет, будто кто по какой несправедливости накидал мне пятьдесят с лишним годов, в то время как другому всего тридцать, а то и того меньше. Выйду поутру на крыльцо и гляжу на поля, на деревню, на Старицу с ее вязом, — вяз-то помнишь? — на деревню гляжу, ведь с мальцов ее знаю, и до того родным ото всего потянет, что другой раз слезу прошибет. Чибисы на полях кричат. Скворцы пролетят стаей. А под ногами ромашка качается. И небо... Стою и думаю, да неужели же все это от меня уйдет? Да за что же такая несправедливость? Ведь ты же знаешь, чего я только не претерпел за свою жизнь. И голодал, и холодал, и на финской был, и Великую Отечественную всю провоевал. Вона нога покалеченная, щеку осколком взбугрило. Петька Самсонов все смеется, кто-то, говорит, из-за моей физии другой выглядывает... А чуток бы поближе к носу царапнуло — и поминай как звали.

— И не говори. Еще счастливый ты.

— Ну! А после войны, Мария... Да что тебе рассказывать, ты в самую разруху ушла, метнулась, а я все на себе испытал... Нет, я не к тому, чтобы тебя корить, нет, но чтоб ты поняла, как мне было весело. Фильм такой показывали — «Председатель», — смотрела, наверно? Вот все так и у нас было, только еще посолонее. Ну да прошло, и нечего ковырять. Я теперь, Мария, полюбил заглядывать вперед. Много интересней получается, чем оглядываться назад. Да и черт с ним, с плохим, когда хорошее подпирает...

79
{"b":"233743","o":1}