Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

16

Второго июля, перед тем как они с Вадимом пошли в Стефановское училище, Семченко смотрел на козу Бильку. Она стояла перед воротами дома напротив и блеяла — вначале гордо, с сознанием исполненного долга, потом с обидой, что не впускают. Он еще подумал тогда: чего не впускают? В доме кто-то был, занавеска на окне шевелилась, однако никто не выходил, чтобы отворить калитку, и теперь это казалось странным, наводило на размышление.

Семченко опять мысленно поставил Бильку на то место, где она стояла позавчера. Увидел ее нелепо подергивающийся хвост, грузное вымя. И себя увидел как бы со стороны, из окна дома напротив. Он тогда как раз думал про коз, понимал их, жалел и не мог не распознать обиду в Билькином голосе. Билька тоже знала, что в доме кто-то есть. И знала, наверное, кто. С того места, где она стояла, можно было различить колыхание занавески, дрожание натянутой тесьмы, открывшуюся на мгновение полоску темноты за желто-голубым ситцем. Дело было не в Бильке, она-то уж ни в чем перед своими хозяевами не провинилась. Это его, Семченко, в окно углядели и не хотели выходить.

Отсюда его выследили, от этого самого дома.

— Куда вы? — вскинулся Кабаков.

Не ответив, Семченко медленно дошагал до двери, постоял немного, потом рывком распахнул ее, выбежал во двор. Долго и бестолково крутил вертушку на калитке, пока не догадался отодвинуть внизу деревянную планку, в три прыжка пересек улицу и рванул наружную дверь ходыревского дома. Та не поддавалась. Рванул еще раз, еще, навалился всем телом, даже не пытаясь понять, в какую сторону она открывается. Ручка больно ткнулась в подреберье, и Семченко внезапно успокоился. Теперь уже было все равно. Прижимаясь к стене, он дошел до угла дома, дернул сыромятный шнур в калитке. Лязгнула, поднимаясь, щеколда, Семченко ступил во двор. Под сапогами хрустнули прутья метлы. Уже не таясь, он схватился за ручку двери, ведущей в комнаты, потряс ее — дверь была заложена изнутри на крючок, чуть хлябала в косяках.

— Открой! Лучше открой, гаденыш!

Подождал немного, тиская ручку, и опять закричал:

— Не откроешь, спалю к чертовой матери!

Раздались тихие шаги, крючок, подскочив, звякнул о петлю, но дверь не открылась. Семченко потянул ее на себя — она отошла с долгим переливчатым скрипом, и в двух шагах От порога он увидел Геньку Ходырева с браунингом в руке. Точно таким же, как у рыжего идиста.

— Ты что? — Семченко пошел на него грудью. — Ты что же это делаешь, гаденыш?

Генька начал отступать к окнам, браунинг висел в его руке дулом вниз. Пятясь, задел бедром стол, пошатнулся. Семченко бросился к нему, притиснул в угол. Дом был старый, прогнивший, стена откликнулась на удар, за обшивкой что-то зашуршало, посыпалось. На божнице, над их головами, с металлическим стуком упала иконка.

Семченко прижал Геньку к стене — так, чтобы нельзя было перехватить браунинг другой рукой. Впрочем, Генька и не собирался этого делать. Еще до того, как Семченко крутанул ему предплечье, он развел пальцы, и браунинг ткнулся в пол.

Подобрав его, Семченко выволок Геньку на улицу, толкнул к бричке, а сам начал разматывать вожжи, обвязанные вокруг штакетника.

— За что вы его? — бросился к нему Вадим.

Глобус занервничал, всхрапнул, несколько раз подкинул голову и начал пятиться от ограды, натягивая вожжи. Семченко все не мог их размотать. Он хотел подтянуть Глобуса к себе, перехватился поближе к его морде и вдруг заметил, что вожжи какие-то странные — узкие, толстые, а на ощупь шершавые и как бы зернистые.

«Приводные ремни!» — с ужасом вспомнил он.

На обрывке приводного ремня, принесенном из депо, отец дома бритву правил. Но тот был пошире. Видно, для вожжей Ходырев разрезал ремни на две половинки — вдоль.

«Раньше-то я где был!» — Семченко помял вожжи и явственно услышал запах мыльной пены — воспоминание жило в подушечках пальцев. Обернулся к Вадиму:

— Ты где вожжи взял?

— У него купил. — Тот сделал шаг к Геньке. — Как вы договорились в батарее, сразу и купил. Сами же велели! Еще и Глобуса не было… Сдачи восемьсот рублей я вам тринадцатого числа вернул, а вы Пустыреву отдали. Не помните, что ли?

— А папаню сгноят там, — сказал Генька. Скособочившись, он стоял возле брички, тянул тонкую шею и тяжело сглатывал — точь-в-точь, как его отец на суде. Рубаха болталась поверх штанов. Странным казалось, что в этом тщедушном теле подростка живет такая изворотливая и осмотрительная ненависть.

А у Семченко и ненависти сейчас не было, лишь пустота безнадежности, слабостью отдававшая в ноги. Он все-таки до последней минуты надеялся на ошибку, как с рыжим идистом, готовился встретить врага, расчетливого и таинственного в своих намерениях, ждал этой встречи, словно первого свидания, а встретил собственную тень — даже не сегодняшнюю, мальчишку-мстителя, гусенка, которого и ударить стыдно.

— Знал? — коротко спросил Семченко.

— Нет. — Генька, сжавшись, затряс головой. — Честное слово, нет! Думал, курсант этот… Позавчера понял, когда вы пробоины считали. Я за сценой стоял…

— Ясно… Браунинг у тебя откуда?

— С прошлого года он у него, — суетливо встрял Вадим. — Английский, из того же эшелона. И патронов было три коробки.

— Что же ты в меня там стрелять стал? — жалобно проговорил Семченко. — На улице-то не мог?

— Да я не хотел.

— Зачем принес тогда?

— Так… Представить только.

И Семченко внезапно поверил ему. Генькин отец сидел в тюрьме, а лошади с изготовленной им упряжью работали на Республику — и Глобус, и те, что в веслянском кооперативе, и другие. На воскреснике наверняка такие были. Если Генька способен придумать философа Флорина, он способен идти по городу, представляя, как Семченко, этот не желающий ничего понимать грозный обвинитель, падает на землю с пулей в сердце. Это были похожие игры — в мщение и во всемирное счастье. Особенно теперь, когда оружие еще было вещью привычной, куда более необходимой, чем, например, кофейник.

— Ты философа Флорина сам придумал?

— Сам, — кивнул Генька.

Они были братья по времени, играли в одну игру, только по-разному ее называли.

— А позавчера зачем за нами в училище пошел?

— Надеялся — не я, может… Вы пошли, и я пошел.

— И что делать решил, когда понял?

— Не знаю… Думал.

Легкая тень философа Флорина витала над улицей в обнимку с тенью доктора Заменгофа — тяжелой и плотной, и пусто было на душе.

— Думал? Ах ты гаденыш! — закричал Семченко, вызывая в памяти Казарозу, которая не хотела сейчас появляться, умоляла не звать, а он нарочно распалял себя криком, чтобы как-то выплеснуть эту пустоту. — Лезь!

Схватил Геньку за плечо, подержал, скручивая рубаху, и швырнул к бричке. Тот не устоял на ногах, упал, ткнувшись носом в ступицу.

Наденька налетела сзади, повисла на руке.

— Не смейте! Зачем вы его бьете?

Генька медленно перевернулся на спину, из носа у него текла юшка. Он провел по губе тыльем ладони, и на дорогу сорвалась красная капля, мгновенно обросшая пылью.

— Сука ты, — тихо и печально сказал Генька, глядя на Семченко. — Теперь я тебя понял. Чистеньким хочешь быть, об меня не замараться? На! — Он вытянул руку и мазанул пальцами по штанине Семченко, над сапогом, оставив на сукне две бурые полоски. Потом снова откинулся на землю. — Вожжи и то не сменил. Козел! Будто не знал, из чего они. Жаль, сам-то я поздно сообразил, кому продал… И про учителку ты все знал. Пользовался, гад, чтобы из папани пугало сделать. — Генька даже не пытался встать, так и говорил лежа, и от этого слова его звучали особенно нелепо и жутко. — Я первого числа по черному ходу поднялся, там открыто было. Слышал, как вы языком-то мололи про всеобщее понимание. Когда свет погасили, в зал прошел… Эсперантист, сука! Как она на тебя смотрела у лампы, учителка-то! Разве что не облизывала. Понятно, чего она для тебя на суде специально законы выискивала, всем рот затыкала… Ты ее любовью пользовался, чтобы папаню засудить… И вожжами… Я же из-за тебя убил! Ты и жизнью чужой попользовался! — Генька уже кричал. — Ты… Ты!

28
{"b":"233347","o":1}