Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Семченко благополучно проскочил площадь, свернул на Успенскую. Здесь купил у корейца-разносчика пяток папирос и зашел в подворотню покурить. Успокоившись, двинулся дальше.

Пока шел, думал про Алферьева.

«Честно признаться, он мне никогда не нравился, — говорила Милашевская. — Хотя нужно отдать ему должное, интересный мужчина. Высокий, гибкий, в фигуре, знаете, что-то кавказское. Такое нервное тело, очень выразительное в движениях. По тому, как он сидит, как чай в стакан наливает, сразу можно угадать его настроение. А лицо, наоборот, неподвижное. Мимика самая банальная — улыбка, усмешка, взгляд исподлобья. Вот, пожалуй, и весь набор. Эсперанто, кстати, увлекался, как и вы. Даже брошюру какую-то издал по орфографии… Молодой еще, но с залысинами… У Чики из-за болезни волосики медленно росли — сейчас у многих детишек так, и он удивительно отца напоминал. Лоб, нос, рот, форма головы — все его. Только глаза Зиночкины. Мне кажется, она еще и потому с ним порвала, что он ей сына напоминал. Такое редко бывает, но бывает. У сильных натур. Я бы, например, так не смогла… Впрочем, вместе они почти не жили. Он вел беспорядочную жизнь — уезжал, приезжал, снова исчезал. Но расстались они не из-за этого. Он был видный эсер и, когда Зиночка ушла со сцены, пытался втянуть ее в дела своей партии. Ему нужна была жена-соратница. Зиночка же видела за всеми его планами только новую кровь, новые разрушения. Между прочим, я до сих пор не понимаю, как можно быть террористом, исповедуя одновременно эсперантизм с его доктриной любви и надежды. Видимо, эсперанто было для него способом самооправдания. Человек он сложный, путаный, с каким-то вечным наигрышем. А Зиночка говорила, что для артиста есть одиннадцатая заповедь: «Не фальшивь!» Сама она ей следовала неуклонно… Он ведь тоже из актеров. Из неудавшихся. Они и начинали вместе, еще в Доме интермедий. Был перед войной в Питере такой театрик. Вы хотите спросить, как же он с такой неразвитой мимикой на сцене играл? А вот играл, и даже нравилось на первых порах многим. За этой неподвижностью лица видели сдерживаемую страсть…»

Когда за спиной захлопнулась входная дверь школы, Семченко почувствовал некоторое облегчение, расслабился.

Альбину Ивановну он нашел в первой же комнате.

— Вы? — Она встала навстречу. — Слава богу, все обошлось! Да?

На ней была черная юбка и просторная, с треугольным вырезом полотняная блуза вроде матросской. Под вырезом смешно топорщился короткий, тоже полотняный галстучек, выглядевший ненужным привеском к ее простому костюму. В этом несоответствии была вся Альбина Ивановна: с одной стороны, подчеркнуто громкий голос, широкий шаг, грубо обрезанные волосы, манера курить, зажимая папиросу между большим и указательным пальцем, а с другой — застенчивость, скованность, трогательное умение удивляться самым обычным вещам. Все это при разговорах с ней давало Семченко ощущение собственной цельности и потому некоего не вполне осознаваемого превосходства.

— Поговорить надо, — сказал он.

В конце коридора, под лестницей, Альбина Ивановна толкнула низкую дверку:

— Входите.

В комнате был идеальный порядок, как в лейб-гвардейской казарме. Кровать застлана свежим покрывалом, на столе скатерть с ровными сгибами от глажки. Цветы в бутылке. Бутылка обернута листом бумаги, сколотым у верха булавкой. А рядом безобразная жестянка, набитая окурками. Альбина Ивановна словно стеснялась своей любви к порядку и для того, чтобы ее не принимали чересчур серьезно, водрузила на самом видном месте эту жестянку.

— Вы никогда ко мне не приходили. — Она брезгливо потянула из жестянки окурок, зажгла спичку. — Что-то случилось?

— Да вот зашел, — сказал Семченко и вдруг начал рассказывать о том, что Казароза советовала изменить в пантомиме «Долой языковые барьеры». Он все хорошо понял и запомнил, как оказалось, хотя в тот момент, слушая ее, думал совсем о другом.

— Вы должны все исправить, — закончил он, напирая на слово «должны».

— Конечно, — кивнула Альбина Ивановна. — Это вполне разумные предложения. Но если бы я даже была с ними не согласна, все равно исправила бы. В память о ней… Игнатий Федорович отнес в театр деньги на похороны. Взяли из клубного фонда… Минуточку, я запишу, чтобы не забыть.

Пока она писала, Семченко встал, подошел к книжной полке. Эсперантистская литература стояла на ней отдельно, с краю. Он сразу отметил коричневый корешок «Фундаменто де эсперанто», и это было как условный знак, дающий право на доверие. И он сам, и Альбина Ивановна только-только еще вступили на этот путь, не как Линев, которому книга Заменгофа — все равно что букварь академику.

— Альбина Ивановна, сколько вы слышали вчера выстрелов? Три или четыре?

— Три. — Она задумалась. — Или четыре. Не могу сказать наверное… А что?

Не отвечая, Семченко механически взял с полки какую-то брошюру, и бросилась в глаза фамилия автора — Алферьев.

— Это брошюра о правилах написания на эсперанто славянских имен собственных и географических названий, — пояснила Альбина Ивановна. — Главным образом русских и польских.

— Откуда она у вас?

— Игнатий Федорович дал. Я собираюсь писать варшавским эсперантистам, в клуб «Зелена звязда».

— Зачем? — грозно спросил Семченко.

Альбина Ивановна вспыхнула:

— Ведь вы сами писали туда!

— Мало ли. — Семченко сунул брошюру за гашник. — Я ее возьму.

Мысленно протянул брошюру Ванечке с Караваевым: «Вот, можете убедиться. Ваши подозрения безосновательны: Линев писал Алферьеву как эсперантист эсперантисту. И только!» Впрочем, было еще второе письмо.

— Берите, потом вернете Игнатию Федоровичу.

— Пойду, — сказал Семченко. — Пора.

— Вы только затем и приходили, чтобы объяснить мне про пантомиму?

— Пожалуй…

— А почему вас арестовали вчера? Поверьте, я не из бабьего любопытства спрашиваю. Мне это важно… Мне все про вас важно.

— Потом поговорим. — Семченко протянул ей руку.

Она вложила в его ладонь свою.

— Вы всем женщинам подаете руку первым? Или только мне?

— Всем, — сказал Семченко.

По коридору Альбина Ивановна шла медленно, и он тоже умерил шаг. У выхода, когда от стеклянных дверей класса их заслонил выступ коридорной печи, она внезапно придержала его за рукав.

— Николай Семенович, еще минутку! Вы ответите мне на один вопрос?

— Ну? — равнодушно спросил Семченко, думая о том, куда теперь идти. Нужно было, конечно, разыскать Линева, но за тем наверняка следят, если уже не арестовали.

— Эта певица, Казароза… Вы ее любили? Я почему-то сразу об этом подумала, как увидела вас вместе. И потом, когда она пела… Вы ее любили, да? Я хочу знать. — Задохнувшись, она перешла на шепот. — Я имею право это знать… Боже, что я говорю, дура!

Отдаленный плеск детских голосов доносился из глубины особняка.

— Теперь уже все равно. — Он резко отнял руку. Только что была мысль попросить разрешения посидеть в ее комнатке до вечера, но сейчас невозможно стало об этом говорить. — Альбина Ивановна, почему вы занялись эсперанто?

— Потому, — шепотом ответила она. — Хорошо, что вы хоть это наконец поняли…

«А вот Казароза из-за Алферьева эсперанто не изучала, — подумал Семченко. — Может, и не любила его?»

9

Из редакции Вадим отправился не домой, а на другой конец города, в Слободскую Заимку. Там, неподалеку от вокзала, находилась контора железной дороги, где служил Линев. Тот вышел ровно в шесть часов вместе со всеми служащими, но вскоре отделился от них и двинулся в сторону университета. Прижимаясь к заборам, Вадим последовал за ним.

Возле одного из университетских флигелей стоял доктор Сикорский. Несмотря на жару, он был в черном, застегнутом на все пуговицы люстриновом пиджаке, в шляпе и держался так, словно аршин проглотил — прямой, узколицый, бледный. Заметив его, Линев что-то крикнул не по-русски, они обменялись рукопожатьем и дальше пошли рядом.

Вацлав Михайлович Сикорский заведовал в университете анатомическим музеем. Месяца два назад по заданию Семченко Вадим ходил туда с экскурсией буртымских кооператоров. Самым ярким воспоминанием, которое он вынес из этой экскурсии, был заспиртованный в особой колбе мозг профессора Геркеля, первого декана медицинского факультета. Сикорский подробно рассказывал о научных и административных заслугах профессора, перечислял его титулы, полученные исключительно благодаря серому сгустку в колбе, его величине, весу и количеству извилин. Но на Вадима профессорский мозг произвел тягостное впечатление, поскольку как раз наводил на размышления о тщете всех этих заслуг и титулов. В конце концов ему в музее сделалось дурно, и какая-то сердобольная кооператорша отпаивала его в коридоре водой, приговаривая: «Профессора́! Только детей стращать…»

17
{"b":"233347","o":1}