— Прекратите бунт! Или я вызову НКВД! Это антисоветская агитация!
— Агитация будет впереди! Вот, слушайте, — подбежал к нему Саша и начал декламировать свое стихотворение, посвященное Есенину:
— Нас тоска твоя нынче гложет;
Как тебе, всем нам жить невесело. Ты дошел до веревки, Сережа!.. А быть может тебя повесили?…
Эти "контрреволюционные" слова привели в ужас преподавателя-коммуниста и он, громко икнув от страха выбежал из аудитории. Студенты и студентки, забаррикадировав столами входную дверь, продолжали "бунтовать": демонстративно читали антисоветские стихи Есенина и свои, посвященные ему.
Через полчаса к педагогическому институту подкатили несколько "черных воронков". Энкаведисты, взломав дверь, ворвались в аудиторию и всех находившихся там арестовали. Под прицелом винтовок их сковывали наручниками попарно, избивая при этом рукоятками наганов, отводили к автомобилям и вталкивали внутрь огромных черных кузовов…
Перед самым концом "ежовщины" Витя и Саша выли расстреляны, а все остальные "есенинцы" приговорены к большим срокам заключения в концлагерях.
8. "Сам себе Достоевский"
Целыми днями он сидит на полу у стены, уткнув лицо в колени, поднятые к самому подбородку. Никогда ни с кем не разговаривает и с ним не говорит никто. Прогуливаясь по камере, заключенные старательно его обходят.
На воле он, видимо, был довольно полным человеком, а здесь похож на очень исхудавшего бульдога: по обе стороны широкого и приплюснутого носа, под маленькими мутными глазками, два дряблых мешка вместо щек, а кожа на шее и голом животе свисает тройными карнизами.
Я хотел заговорить с ним, но Костя Потапов остановил меня брезгливым жестом.
— Не трогайте его! Это дрянь из дряней!
— Кто он? — спросил я Костю.
— Сам себе Достоевский, каких мало.
— Но почему дрянь? — удивился я. — В тюрьмах теперь тысячи подследственных пишут "Идиота". Что в этом особенного?
— Он сам особенный, — кивнул Костя в сторону "исхудавшего бульдога". — Талантливейший представитель следственной литературы. В написанном им романчике завербовал больше двухсот человек. Причем, ни следователь, ни теломеханик его и пальцем не тронули…
Историю этого человека я узнал позднее. Она была "страшной и отвратительной даже для меня, к тому времени видевшего и перенесшего в тюрьмах и на допросах многое.
Балтийский немец по происхождению. Карл Иоганнович Фогель до революции имел собственную пекарню в Пятигорске. Она считалась лучшей в городе. После революции большевики пекарню у него отобрали, но бывшего хозяина в ней оставили мастером, как незаменимого специалиста-пекаря. Фогелевский хлеб, по качеству и вкусу, не имел равноценного ни в одном из городов Кавказских Минеральных вод и весь местный "партийно-советский актив" кормился исключительно им, не признавая другого.
К ограбившей его власти Фогель никаких симпатий не питал; говорил о ней везде и всюду с издевательски-ядовитой насмешливостью и откровенной ненавистью. За это его не один раз приглашали в комендатуру пятигорского отдела НКВД и делали там "отеческие внушения":
— Бросьте, наконец, заниматься антисоветской агитацией! Ведь вы совершаете преступление, предусмотренное десятым параграфом, 58-й статьи Уголовного кодекса. Мы же за это в тюрьму сажаем. С данного момента воздержитесь, пожалуйста, от контрреволюционной болтовни!
— Хорошо! Воздержусь! Обязательно, — обещал Карл Иоганнович.
Выйдя из комендатуры, он "воздерживался" до первой встречи с очередным собеседником. Некоторых из них обвинили в антисоветской агитации и выслали в концлагерь, но Фогеля не трогали. У него в городе было много "высоких покровителей" среди "партийно-советского актива"; покровительствовали ему даже секретарь городского комитета ВКП(б) Шпомер и начальник городского отдела, а затем краевого управления НКВД Дагин, которым он сам лично доставлял свежий хлеб на квартиры. Партийные владыки города и края, будучи хорошо осведомленными о ненависти немца к ним и советской власти, знали, что дальше болтовни он не пойдет; отравить своим хлебом кого-либо из них ему не позволяла профессиональная честь.
Прокатившаяся по Северному Кавказу волна "ежовщины" смыла почти всех покровителей Фогеля. Даже Дагин и Шпомер были арестованы. Вслед за ними попал в тюрьму и снабжавший их хлебом пекарь. Его делом занялся сам начальник контрразведывательного отдела Дрейзин. На первых четырех допросах он "знакомился с подследственником": изучал его характер, силу воли и сопротивляемость. В итоге изучения энкаведист решил: "взять немца психологией, без применения методов физического воздействия и седлать из него массового вербовщика".
Каждую ночь Фогеля водили по кабинетам теломехаников и комендантским камерам. Ему показывали, как пытают и расстреливают людей и говорили:
— Тебе будет то же, если не признаешься… Больше двух недель таких "ночных прогулок" Фогель не выдержал. Его нервы были потрясены всем виденным и он находился на грани умопомешательства. Входя в кабинет следователя, он плакал и просил:
— Прекратите это или я сойду с ума!..
Достаточно запугав пекаря, Дрейзин начал его соблазнять:
— Если вы признаетесь, то я постараюсь смягчить вашу участь. Постараюсь изо всех сил, даю слово коммуниста. Ни в тюрьме, ни в концлагере сидеть не буду. Я не предам вас суду, а устрою на работу в пекарне управления НКВД… Договорились? Та-ак?…
Следователь терпеливо уговаривал подследственного всю ночь. Фогель сдался.
— В чем я должен признаться?
— Только в одном. В том, что вы состояли членом контрреволюционной организации, возглавлявшейся Шпомером.
— Но я о ней абсолютно ничего не знал.
— Шпомер на вас показывает. Вот послушайте, ка-ак он написал, — и, раскрыв первую попавшуюся ему под руку на столе папку с бумагами, Дрейзин стал читать, импровизируя несуществующие показания арестованного партийного "вождя" города.
Ложные "показания" главного потребителя фогелевского хлеба обозлили его поставщика. Когда следователь закрыл папку, Фогель воскликнул, дрожа от ярости:
— Значит Шпомер меня погубил? Хорошо! И я тоже могу. Пишите!
— Нет! Вы должны написать сами, — заявил ему Дрейзин. — Вот вам бумага, перо и чернила. Садитесь за этот стол и начинайте ваши чистосердечные признания…
Не прошло и двух часов, как Пекарь стал тем, кого в советских тюрьмах называют "сам себе Достоевский, написавший "Идиота". Сочиненная им фантастическая история обвиняла Шпомера в тягчайших преступлениях. Дрейзин прочел ее и сказал с одобрительным кваканьем:
— Та-ак, та-ак! Отлично! Но это еще не все. На вас показывают несколько работников крайкома партии, крайкома комсомола и городского совета. Вы также должны подтвердить их показания. Подумайте над этим серьезно, а через пару деньков я вас вызову. Та-ак!
Он отправил Фогеля в специальную камеру "Достоевских". Там были собраны "признавшиеся" и "признающиеся" люди. В камере царила атмосфера "признаний". Об этом только и говорили заключенные в ней:
— Надо признаваться! Этого все равно не избежишь!
— Все наши признания — чепуха. За них ни на расстрел, ни в концлагерь не погонят.
— Партия проверяет нас тюрьмой. Так для нее нужно и мы не должны ей противиться.
— Чем больше признаний, тем больше шансов выйти на волю.
Это были разговоры людей, по тюремному определению, "тронувшихся", т. е. находящихся в состоянии временного умопомешательства, охваченных навязчивой "манией признаний". В отличие от Фогеля, все эти люди побывали на конвейере пыток НКВД. Сексотов среди них не было. Осведомители в подобных камерах энкаведистам не требуются.
Прожив с "Достоевскими" неделю и слушая беспрерывные рассказы и разговоры о фантастических признаниях, вредительствах, террористических актах, шпионских злодеяниях и тому подобной чепухе, пекарь и сам начал "трогаться". Вызванный на допрос не "через пару деньков", как обещал Дрейзин, а на десятые сутки, он без сопротивления дал ложные показания на нескольких потребителей его хлеба из числа работников краевых комитетов ВКП(б), ВЛКСМ и пятигорского городского совета.