Заключенные камеры "упрямых" рассказывали мне, что люди в таких "секретках" долго не выдерживают и сходят с ума. Тогда я этому не верил, а теперь чувствовал, что близок к безумию.
Были моменты, когда я здесь страстно желал смерти, раздумывал, как бы покончить самоубийством, но средств для этого не находил…
Медленно тянулось время без дней и ночей, и в моем мозгу начала бродить навязчивая мысль:
"Прыгнуть и удариться головой об стенку".
Повинуясь этой мысли, я вставал с пола, опускал голову, прицеливался и… останавливался в бессилии. Для такого самоубийства у меня нехватало силы воли. Но один раз я все же попытался. От двери прыгнул на противоположную стену и ударился об нее головой. Результатами этого были большая шишка у меня на лбу и хриплый смех надзирателя, раздавшийся из "очка".
Полуоглушенный ударом я свалился на пол. Надзиратель открыл дверцу, вероятно несколько минут молча смотрел на меня, а потом прохрипел со смехом:
— В секретках сами себя не убивают. Для этого тут разбегу нету.
Волна ярости залила меня. Я вскочил с пола и бросился на дверь с криками:
— Пустите меня отсюда! Пустите!
Я бил в дверь кулаками и ногами, наваливался на нее плечами и спиной, царапал ногтями холодную отполированную сталь.
Надзиратель смотрел в очко и равнодушно хрипел:
— Ну, чего в двери ломишься? Чего орешь? Брось это напрасное дело. Все равно никто не услышит…
Обессилев, я сел в угол и задремал, но сейчас же, — как мне показалось, — проснулся. Дверь в камеру была открыта. Надо мной стоял надзиратель, тряс меня за плечо и хрипло повторял:
— Давай, собирайся на допрос! Давай на допрос!..
Глава 6 СТОЙКА
На допрос меня вызвали из тюремной "секретки", по обыкновению, после полуночи. Посадили в "воронок" и повезли.
Ехали недолго: через несколько минут я уже был в кабинете Островерхова…
Он сидит за столом и через квадратики пенсне щурит на меня свои маслянистые глаза, похожие на две спелых сливы. В комнате жарко, и его лысый череп покрыт мелкой росой пота. Свет из-под зеленого абажура настольной лампы окрашивает этот череп в какой-то безжизненный, мертвенный цвет…
— Ну-с, дорогой мой? Думали вы о вашем следственном деле? — своим обычным медовым голосом задает мне вопрос следователь.
— Думал! — коротко отвечаю я.
— Решили признаться, конечно? Так бы и давно. Тянуть дальше нет смысла.
— Мне признаваться не в чем. Я вам это уже говорил и еще раз повторяю. Преступлений против советской власти я не совершал.
— Неужели вы такой сторонник этой… гм, власти?
— После ареста я о ней имею особое мнение…
— Мы и за особые мнения расстреливаем. Не забывайте этого, милый мой, — говорит следователь, барабаня пальцами по столу. — Кроме того, вспоминайте иногда о ваших связах с абреками и "дикарями". Мы о них… помним.
— А помните, так и судите меня за это! — восклицаю я, вспылив.
— Нет, милейший. За это вас судить не будем. Полгодика назад было бы можно, а теперь нет. Москва запретила.
Мой гнев уступает место крайнему изумлению.
— Разве абреки и "дикие оппозиционеры" из ваших врагов превратились в друзей.
— Врагами они, как были, так и остались. Но Москве надоело утверждать тысячи наших приговоров по их делам, и оттуда прислали специальную телеграмму. Смысл ее такой: бросьте возиться с "дикарями" и сочувствующими абрекам. Давайте серьезных врагов народа: шпионов, изменников родине, диверсантов, вредителей и тому подобное…
Островерхов не предложил мне сесть. Стоять перед ним столбом не хочется. Я без приглашения сажусь на диван у стены, покрытый шкурой теленка. Следователь через квадратики пенснэ бросает на меня гневный взгляд и со зловещей медлительностью поднимается из-за стола. От его медового тона не осталось ни малейшего следа.
— Встать! Не смей садиться, когда следователь с тобою разговаривает! — орет он.
— Это почему же? — с невинным видом новичка, неосведомленного о следовательских привычках, спрашиваю я. — Ведь я пока еще не подсудимый и виновным себя не признаю.
Вместо ответа он подходит ко мне вплотную и цедит сквозь зубы:
— Признавайся… Во всем…
— В чем?
— Что ты член контрреволюционной организации… Кто твои соучастники? Что вы хотели совершить? Какие ваши планы?
— Планов и соучастников не было. И организации тоже…
— Хватит! Не болтай глупостей! Или ты хочешь, чтобы я тебе устроил смерть от разрыва сердца? Ты слыхал о такой смерти?
Последние его слова вызвали у меня дрожь страха. Да, я слыхал в камере "упрямых", что на допросах иногда заключенные умирают от пыток и что на жаргоне энкаведистов это называется — смерть от разрыва сердца. Все же, пересиливая страх, я выдавливаю из себя несколько слов:
— Клянусь, что говорю правду. Ничего не было.
— Список! Мне нужен список! — рычит он. — Твоих приятелей! Соучастников! Знакомых!
В этот момент я вспоминаю рассказы заключенных о том, как следователи заставляли их "вербовать", т. е. оговаривать ни в чем неповинных людей, клеветать на них. Значит и меня хочет сделать "вербовщиком" этот жирный энкаведист с потным черепом? Страх мой сменяется озлоблением. Стараясь подавить его, я внешне спокойно спрашиваю:
— Вам нужен список людей? Безразлично каких? Даже ни в чем не виновных? Он пожал плечами.
— Если нет ничего лучше… Диктуйте мне ваш список. Я буду записывать.
— Нет! — говорю я решительно. — До этого я еще не дошел. И не дойду.
— Встать! — орет он, замахиваясь на меня рукой.
Я медленно встаю с дивана, сжав кулаки…
На предыдущих допросах следователь и подследственный достаточно надоели друг другу и озлобились. Он зол на меня за упорство и нежелание "признаваться", а я на него — за постоянные требования "признаний", которые могут довести до пули в затылок.
Островерхов смотрит на мои кулаки, опускает руку и, отступая, шипит:
— Вот ты как? Хор-р-рош-шо! Я же тебе покаж-жу! Он бросается к столу и рывком хватает телефонную трубку. В голосе его явственно слышится звериное рычание.
— Р-р-р! Теломеханика ко мне! Кравцова! Р-р-р! Скор-рее!
Яростно брошенная им на телефон трубка жалобно звякает…
Открывается дверь и на пороге вырастает высокая плечистая фигура в форме НКВД, с нашивками сержанта. Сделав несколько шагов вперед, он вытягивается во фронт, прикладывает руку к козырьку голубой фуражки и рапортует четким, но тихим, каким-то приглушенным голосом:
— Теломеханик Кравцов явился по вашему вызову, товарищ следователь!
Островерхов, ткнув в мою сторону пальцем, дрожащим и срывающимся от бешенства голосом, приказывает:
— Взять его!.. На стойку! В шкаф!
— Слушаюсь, товарищ следователь, — тихо говорит сержант и сейчас же спрашивает:
— Как прикажете, товарищ следователь? С браслетами и гвоздями? Или без них?
— С браслетами, но пока без гвоздей. Он нужен для следствия, — секунду подумав, отвечает Островерхов.
— Слушаюсь!
Кравцов подходит ко мне и несколько мгновений рассматривает меня неподвижным и упорным взглядом своих бесцветных, тусклых и подернутых какой-то мутной дымкой глаз. При не особенно ярком электрическом свете кабинета в них ничего нельзя прочесть.
"Днем в этих глазах, пожалуй, тоже не прочтешь", — мелькает у меня в голове невольная мысль.
Лицо Кравцова поражает своей неестественной неподвижностью и застывшим на нем выражением равнодушия и безучастности ко всему. Такие лица бывают у восковых фигур в музеях.
Он вынимает из кармана наручники, пристально смотрит на меня и негромко произносит:
— Руки за спину!
Я не тороплюсь исполнить приказание. Тогда он быстрым и видимо привычным жестом загибает мои руки назад. Наручники щелкают: я скован. Островерхов смеется визгливо: