Итак. Завтра.
4 мая 200… г.
Самолет вылетает сегодня ночью, в час двадцать. Собирать мне нечего: деньги я все истратила, а из вещей ничего своего, кроме Рико. Я боюсь за нее.
Я приготовилась. Походная запись. Скоро пойду к Ароновне. Страх липкий, невероятный. Читаю Пастернака, ну почему же там, у них: «Пройдут года, ты вступишь в брак, забудешь неустройство, быть женщиной — великий шаг, сводить с ума — геройство»? А у нас — где-то там Париж, перелетные стаи, наркота, усики Ароновны и оскаленная улыбка Рома <не дописано>
Зря я звонила в Саратов. Меня ждут. Иду.
ОТ ИЗДАТЕЛЯ.
На этом дневниковые записи Кати Павловой заканчиваются. Нетрудно представить себе, как она увидев, что в ее комнату врываются вооруженные люди в камуфляже, вынула пистолет и стала стрелять.
Остается, однако масса темных мест и среди прочего — чем, собственно, занимался Роман и какова его дальнейшая судьба, которая не так уж небезынтересна. Ведь его сообщников арестовали и сам он исчез. А потом — непонятно как и Откуда всплыл файл, набитый на компьютере им самим, и шей прихотливых обстоятельств получилось так, что дневник Романа, написанный им уже после известных событий, примыкает к дневнику той, кого он обманул.
Но не так нагло и беспардонно, как считала Катя. Об том и о многом другом — слово Роману Светлову по прозвищу Ромео.
Дневник жиголо. Сын идейной проститутки
Я снова слушаю в трубке короткие гудки. Наверно, я сумасшедший, но иногда мне почему-то кажется, что не гудки это, а стучит далекое и большое сердце.
Но я не о том.
Ноутбук, на котором я все это набираю, попал ко мне от одного жирррного хррряка. Русского, но он живет в Париже.
Сижу в борделе, на втором этаже, и терзаю ноутбук Я вообще хорошо набираю, в свое время зачем-то закончил курсы наборщиков. Вот наконец-то пригодились.
Говоря о том, что я сижу в борделе, я не упомянул о том, что вообще-то никуда от него, борделя, и не девался. Не от этого притона конкретно, где сейчас проходит торжественный парад тараканов, а вчера почтила своим вниманием жирная крыса из подпола. Нет, я говорю собирательно. Я, можно сказать, вырос в борделе и провел там всю сознательную, а еще чаще бессознательную, до состояния полного непотребства жизнь. А что ж вы хотите? Моя достопочтенная матушка с детства приучала меня к тому, что все люди бляди, весь мир бардак, да и солнце — ебаный фонарь. Обучала она меня на собственном примере, благо с пятнадцати лет промышляла антиобщественным образом жизни. Она, когда напивалась, любила рассказывать мне, как ее выгнали из девятого класса и из комсомола за проституцию. Тогда проституция была чем-то страшным и чудовищным, из мира проклятого, загнивающего капитализма, в условиях советской действительности не приживающимся. Только самые несознательные могли думать по-другому. А моя матушка не думала — она делала. Своих родителей она уморила лет в пятнадцать, буквально через год после того, как ее выгнали из школы, примерно в то же время она выносила окончательные планы на жизнь, а наряду с этими планами она выносила меня. И дразнили меня — недоносок, хоть и был я нормально доношен, как поется в песне. Родила она меня в неполные шестнадцать, собственно, так и не выяснила, кто был моим счастливым папашей, а он, по идее, должен был быть, потому как фокус с непорочным зачатием — это такая штука, которая удается не чаще чем раз в две тысячи лет. Этот мой папаша, наверно, сам не подозревает о моем существовании, а я о его. Да и ну его к свиньям. Я видел тот контингент, с которым кувыркалась моя матушка, не думаю, что папа был маркизом, космонавтом или лауреатом Нобелевской премии. Засим о моем папаше — все. Теперь о матушке, потому что именно она наставила меня на тот путь, с которого я до сих пор не свернул.
И, с одной стороны, я даже ей благодарен. Хоть соседи и шипели ей вслед, как гуси: «Она ж тово… прости… ту… прости господи, такая тутка!» — а все равно: я ее до сих пор больше уважаю, чем этих соседей, уважаемых и правильных людей. У матушки была идея — в отличие от них. Сосед, дядя Толя, был заместителем главного энергетика какого-то завода, его жена — в ЖЭКе юбки терла. Они говорили, закатывая глаза: «А-ах, Леонид Ильич!» А теперь этот дядя Толя, правоверный марксист в 1 годы застоя, перестроился давным-давно, именует себя предпринимателем и носит кашемировое пальто и мобильник на пузе, а жена его — жэковка — теперь попугайчиков разводит да горничных тапками по своей жилплощади гоняет. Почему бы и не погонять, если жилплощадь как футбольное поле. Домохозяйка она теперь — этакое мещанское слово, а ведь в пору моего детства речи передо мной произносила, идеологические установки ставила, так сказать, говорила, что мама моя — нехорошая, что дружит она с еще более нехорошим дядей, которого зовут Сутенер. Я тогда думал, что это имя, и недоумевал: ¦ а почему, собственно, соседка тетя Кира так фамильярничает? Может, он Сутенер Иванович или Сутенер Петрович и любит, чтобы его по имени-отчеству титуловали.
Так вот, эти перерожденцы как тогда матушку за глаза руга-1 ли, так и сейчас, верно, жрали бы, будь у них такая возможность. Потому что она, в отличие от них, идейная, как я уже говорил. Она была идейная блядь. Другой бы скривился, а я прямо скажу: да, идейная, да, блядь. И ничего тут зазорного не вижу. В русском языке достаточно отвратительных слов, а вот слово, употребленное мной в отношении матушки, я ни зазорным, ни вообще ругательным не считаю. Это скорее как партий- I нал принадлежность, которой матушка никогда не изменяла.
Сам я в глаза, кстати, никогда не звал ее мамой. Да как я ее звать мамой мог, если она по жизни была моя ровесница? Мы с I ней вместе учились матом ругаться. Она же стеснительная на 1 язык была, в смысле того что — культурная. Так она до двадцати лет слово «жопа» произнести не могла, даром что этого непроизносимого навидалась, как в поле васильков! Мне было четыре с половиной года, ей — двадцать, и мы под руководством Кольки Голика дружно разучивали, как песенку, всяческую непотребщину: «Му-дак. По-шел на ху-у…» — ну и так далее.
А на дворе был махровый застой: восьмидесятый год.
Моя матушка одной из первых торила ту узенькую тропку но которой сейчас автоколоннами ездят. Я имею в виду такое антиобщественное явление, как проституция. Я, собственно, и вырос на эти деньги, продажной любовью заработанные: все мои игрушки были на них куплены, все одежки, а также велосипед и надувная лодка. Я по тем временам вообще был просвещенным мальчиком: когда некоторые только в классе восьмом обнаруживали, что люди появляются на свет вовсе не благодаря транспортному агенту дяде аисту, приносящему детей, я уже подглядывал в щелку за тем, как моя почтенная родительница, которой только-только двадцатник стукнул, кувыркается с ее любимым половым партнером Колькой Голиком. Она даже за него замуж хотела, да постеснялась. Я потом спрашивал, чего она, собственно, не расписалась с ним, хотя на Кольке, откровенно говоря, пробу ставить негде: вор-рецидивист, грубиян, из достоинств — только мужское чуть ли не на полметра, да еще то, что зверей любил. Кошек там, собак, мух… тараканов. Так вот, я спросил: а чего ты за Кольку не пошла, он добрый, когда выпьет, и деньги у него есть — это когда хату бомбанет или в карты удачно перекинется. А она говорит: стыдно. Скромняга. И ведь она не того стыдилась, что он зону уже успел потоптать, и не того, что он без «бля» двух слов связать не мог. Фамилии его стеснялась: Голик. Если бы она за него пошла, то у нее тоже была бы Голик, а звали мою матушку Алла. Я называл ее Алка, и все называли ее Алка. Вот и посудите: Голик Алла. А иначе — Алка Голик.
Вот этого-то предосудительного словосочетания она боялась больше огня. Хотя сама, повторюсь, с пятнадцати лет занималась тем, что «совки» обозначают как «прости господи».