Никифоров посмотрел на него искоса и уже хотел указать направление, в котором драгоценному одноклассничку следует убираться, когда тот, очевидно угадав наиболее вероятную реакцию Николая, примирительно заговорил:
— Ты пойми, что если ты начитался этой Кати и думаешь, что выставлять ее сокровенное на всеобщий просмотр — это кощунство… так глупо это, если ты в самом деле вот так думаешь! Между прочим, это очень глупо!
— Да ты хоть знаешь, как мне эта тетрадочка досталась, которую ты тут лапал, Соловьев?
— Беспредметно подходишь к теме, Коля. Это не дело.
Капитан Никифоров посмотрел на остатки водки, долил их
в свой стакан, после того как я в очередной раз отказался. Потом хмуро произнес:
— В общем, уговорил он меня тогда. Кстати, к вам порекомендовал пойти тоже он. Не знаю… наверно, правильно говорил, что не надо это придерживать у… пусть даже у сердца. Пусть и другие знают. Может, и глупо говорю, как он мне тогда несколько раз повторил, но…
— Понятно, — сказал я. — Вот эта шикарная распечатка, наверно, и есть тот файл, который ваш Соловьев чудесным образом нашел и распаролил? Под «ксерокопией» дневника Кати?
— Так вы посмотрите?
— Да, — ответил я. — Сегодня же.
— Тогда я пойду, пожалуй, — сказал Никифоров. — Дождь там, вон как раскочегарило. Я там от себя несколько слов написал… А если что… если что надумаете, то позвоните мне домой… у вас того… бумажка есть, телефон чтобы записать?
На прощание он сказал с порога:
— Если то, что я написал, вам не подойдет, то вы уж из-за этого не бракуйте все… весь текст. Хотя тут вся правда. Я из-за этой правды… даже работу сменил… и…
Недоговорив, он нырнул в темный прогал лестничной клетки, и гул удаляющихся шагов вскоре стих.
5
После ухода капитана Никифорова я не сразу обратился к принесенному им тексту, точнее, двум текстам от разных авторов, механически сложенным, спрессованным в один. Мне позвонили из издательства, попросили спешно отрецензировать несколько пробных проектов серий, так что следующие два дня я совершенно не смотрел в сторону бумажкой стопки, принесенной Никифоровым. Она лежала на холодильнике, то есть там, куда я ее положил, прежде чем пошел проводить гостя до порога. Судьбой никифоровских листов интересовались разве что тараканы, которым в моей квартире до всего есть дело: они маршировали по тексту, как советские войска на Параде Победы, а самый жирный и усатый изображал маршала Рокоссовского.
Впрочем, скоро у меня дошли руки и до тараканов, и до текста Никифорова. Первых я выморил, а стопку бумаг сначала просмотрел, как говорится, по диагонали, а потом начал читать, впитывая каждое слово. Эффект… эффект был сильнее, чем я мог предполагать. Скажем так
Ночь прошла, как только, коротко треснув, перегорела лампочка в моем прикроватном светильнике. Только в этот момент я обнаружил, что за окном разводит унылые серые ладони рассвет, что всю ночь удушливо хрипевшие деревья у дома вдруг замерли как будто в ожидании и черная рука одного дерева уперлась в мой подоконник, а потом сухо выстрелила, срываясь.
Утро.
Немного было случаев в моей жизни, когда время не капает, как воск с ночника, а катится, словно в убыстренной съемке, и казалось, что только-только смежила глаза черная ночь, так нет же… вот, словно больной серый кот, мокрый, в седой, размытой дымке, ластится к стеклу рассвет. Так прошла и эта ночь, сгинула, а когда я ввернул в патрон новую лампочку, разыскав ее в пыльном кошмаре антресолей, то мне осталось перевернуть только два оставшихся листа из стопки, оставленной мне капитаном Никифоровым.
Девочка Катя талантлива.
То есть — была.
Ее дневник публикуется по рукописи, потому ряд мест имеет спорный характер, а отдельные слова или строчки перечеркнуты или вымараны. Кое-где почерк скачет и сминается, словно сорвавшаяся с виража гоночная машина, вогнавшая свой корпус в бетонный отбойник. Вероятно, Катя была пьяна или под наркотой, когда писала… а иной раз строчки приобретают чеканную стройность и ту же беспощадность, что и в смысловой наполненности слов.
Порой чувствуется ледяная рука стресса.
«Голубой бантик» — убийца Ромео не так категоричен и ярок, как путана. Он склонен больше влезать в то, что цинично именует своей «первичной ячейкой общества. — я, моя персона и я сам». В то же самое время этот Ромео почти так же склонен к душевному самообнажению. Конечно, обнажает он душу человека страшного. Позволяет себе рассуждать о жизни и смерти как о ярлыках на полках галантерейного магазина. Тем не менее он, хоть и проскальзывают у него откровенно фальшивые (на мой взгляд) ноты, достаточно искренен и, если забыть о том, кто это пишет, вызывает симпатию и неподдельное сочувствие. В самом деле.
Все это я направил в Москву, чтобы издать там. Да-да. Прочитаете сами.
Дневник путаны
27 февраля 200.г.
(Самое начало дневника, вероятно, отсутствует. — Изд.)…ну вот и докатилась, как Покати-горошек из какой-то там белорусской или украинской сказки. Нет, не будет смешно, когда я сама себе скажу, что дошла до всего этого: нос, уткнутый в разворот тетради, старательные — не дрожать! — движения руки, вырисовывающей эти каракули. А ведь я сейчас должна писать лекции курсе на третьем. Наверно, это забавно. А вообще, начинать писать дневник — это все равно что заниматься стриптизом перед зеркалом для самой себя: и мерзко, и не греет, и ни траха ни оргазма, и душа провисает, как сиськи у пятидесятилетней грошовой бляди с вокзала, у которой минет за бутылек сивухи оформляется.
Никогда не думала, что смогу раздевать сама себя. Глупости. Вот сутер наш, Фил Грек он сидит и пьет, а потом начинает произносить кафкианские монологи. Говорит, что такого самобичевания, как у Кафки, еще не видел. Кафкианец, сука. Меня почему-то никогда не вставляло, почему люди, такие рассеянно-дремотные, вальяжные по пьяни, в трезвом виде превращаются в арифмометры — тупых скотин, соизмеряющих желаемое с возможным, режущих по живому.
Ну вот как наш Филипп. Бывает и наоборот. Взять хотя бы моего первого, который задал отсчет всему этому чудесному поступательному движению в этом мире: Костик, когда он не пил, был совершеннейшим чудом, если, конечно, не учитывать того, что он любил врезаться в бродячих собак. А стоило Костику принять на свою атлетическую грудь хотя бы триста, так немедленно по капле шла чудесная метаморфоза: Костик с цепи срывался, сначала скрежетал зубами, у него они разве что без сигнализации, потом глазками бульдожьими шарил, ища, откуда бы проблем надергать, как карасей на поплавковую удочку. Искалечил моего соседа — за то, что тот помог мне донести сумку. Конечно, сумка легкая была — так ведь соседу, Илье, от того не легче. Ха-ха„. <нрзб> каламбур. Как это… тупо: калом бур, а телом бел.
Вообще, конечно, Костик этот самый, проходящий под кодовым имечком «первый», был из серии «мечта пэтэушницы»: два метра мяса, фрагментарно татуированного и накачанного, клевый прикид, цепура и мобила, джипарь — все как в высшем свете. Он даже образованный был: Есенина мне читал. Наверно, это ему моя драгоценная родительница напела, что я в гуманитарном лицее учусь. Костик, помнится, сам хотел «прикинуться по образованию», как он глаголил. У него, правда, был диплом какого-то архитектурного училища, но был нюанс: он слово «архитектурный» выговаривал проблемно. То «ахретек-туртый» скажет, то «ахуетурный». То вообще — «бля, порожняк вметали с этими корами». Это он про диплом свой. Костик вообще, когда говорить начинал, у меня в голове из Олеши крутилось: «По утрам он поет в клозете».
Цитаты <нрзб> насовали, как в сундук рухляди. Голова пухла, и мозги ворочались, как дрожжевое тесто — через край ползли, овердозы образованности, бля.
Лицей!!
Когда Костик вздумал в юридический поступать, я хорошо помню. Я ведь в этот день таблетками траванулась. Хорошо так Горстями. Но это вечером было. А днем Костик подрулил на своем джипаре к юридическому… Академия права, он это так помпезно выговаривал, что все время, помнится, хотелось вынуть его дежурную бейсбольную биту и приложить к его лобику. Хотя нет — биты переводить жалко.