— Значит, вы отказываетесь от выводов, которые сделали в своей диссертации? — многозначительно спросил Хлебников.
— Ее всю надо проверять заново…
Брянцев слушал Чалышеву, и ему все больше становилось не по себе. Не только от ее слов — от исступленной проникновенности, с какой они произносились. Казалось, она предупреждала других от подобных ошибок. И он подумал, что так Чалышева никогда раньше не говорила и больше никогда говорить не будет, что такая яркая вспышка у такой тусклой натуры равносильна самосожжению и может произойти лишь один раз в жизни.
— У нас в институте есть разные люди, и, ради бога, не судите обо всех по мне, — с истерической откровенностью продолжала Чалышева. — У нас есть таланты, люди семи пядей во лбу, они делают огромной важности работу. Там, где мы сосредоточиваем все свои силы, как лучи в фокусе, мы достигаем многого. Но у нас бывают и провалы. И я вам скажу, друзья мои: никто так не уверен в себе, как человек бездарный, и нет ничего страшнее в науке, чем бездари. От них и неверные пути поиска, и огульное отвергательство, и зависть, и склоки.
Она закрыла лицо платком и быстро вышла, почти выбежала из комнаты. Наступила тяжелая тишина.
Ее нарушил Самойлов.
— Я считаю самым правильным в данной ситуации поручить товарищу Брянцеву выяснить причины выхода из строя шин в Ашхабаде. Надо определить хоть одно неизвестное в этом уравнении со многими неизвестными и принять решение. А потом мы его обсудим. — И, не осведомившись, есть ли у кого возражения, он торопливо направился к двери.
Люди, вышедшие из кабинета, видели, как Самойлов и Чалышева ходили в конце длинного коридора, слышали, как он в чем-то горячо убеждал ее, но в чем, было непонятно, — сюда доносились только звуки его голоса.
Брянцев подошел к Саввину прикурить.
— Поклонитесь Чалышевой в ноги, — сказал Саввин, — иначе был бы из вас компот! А каков Дубровин, а? С виду мухи не обидит, а зубаст.
В раздевалке Брянцев помог Чалышевой накинуть дождевик, взял ее портфель, и они вышли на улицу.
— Я преклоняюсь перед вашим мужеством, — сказал Брянцев после долгого молчания. — Как вы решились…
— Какое там мужество… Его не было и нет. У меня и сейчас дрожат колени… Просто не могла иначе… А Хлебников успел порадовать меня — пригрозил лишить звания кандидата.
— Лишать нужно тех, кто упорствует в своих заблуждениях, — попытался ободрить ее Брянцев.
— Основания у него для этого есть, Алексей Алексеевич. Знаете, в чем ужас? Я избрала неверный метод. Слишком искусственны условия в озоновой камере, а мы слепо верили ей, попавшись на удочку «непогрешимости» западной науки. Получается иногда, что плохо защищенные резины в озоновой камере дают хороший результат, а хорошие, такие, как ваша, — плохой. Вы понимаете теперь, чего стоит вся моя диссертация? Коммивояжер западных фирм…
Снова шли молча. Потрясенный глубиной человеческого страдания, Брянцев все же вспомнил, что его ждет Елена и безмерно волнуется за исход сегодняшнего разбирательства. Он сказал Чалышевой, что торопится, так как вечером уезжает в Ярославль, и объяснил, для чего.
— Переходите к нам на завод, — предложил он Чалышевой, чтобы как-то смягчить свой не совсем деликатный уход. — Я уже просил вас об этом. Повторяю свое приглашение.
— Вы знаете, что произошло? — монотонно произнесла Чалышева. — Я рухнула. Рухнула в своих глазах… Я считала себя непререкаемым авторитетом в области антистарителей, легко решала судьбы предложений и изобретений, в том числе таких, как ваше, и вот оказалось, что я ничего не стою, что все мои технические выводы и заключения зиждутся на неверной основе. Сегодня меня не стало. Я была, и меня нет…
— Ксения Федотовна, вы не рухнули, вы поднялись! — горячо возразил Брянцев, пытаясь помочь Чалышевой отделаться от навязчивых мыслей. — Отказ от заблуждений — больший подвиг, чем открытие истины!
— Успокаиваете? И на том спасибо… — Она грустно улыбнулась.
Брянцев попрощался с Чалышевой и, движимый вспышкой признательности, поцеловал ей руку.
Глава двадцатая
И вокзал, и привокзальная площадь, и улица, берущая отсюда свое начало, — все было новым, большим, красивым, и Брянцеву показалось, что в Ярославле он никогда не был. Только выйдя из троллейбуса на площади Волкова, он узнал город. Здесь многое оставалось нетронутым с тех пор, как он уехал в Сибирск: и здания гостиниц, и любопытный по своей архитектуре театр имени Волкова, выдержанный в стиле модной для начала века модернизированной московской классики.
С гостиницей ему повезло. Вчера закончилось какое-то межобластное совещание, и свободных номеров было много.
Наспех побрившись, Брянцев вышел на улицу, подошел к газетному киоску. Но газету так и не купил. Его внимание привлек стенд шинного завода с фотографиями новых шин, новых цехов.
Да, изменился завод за тринадцать лет. Непостижимо быстро бежит время! Двадцать три года прошло с той поры, как, окончив школу, он появился в Ярославле и поступил в сборочный цех ЯШЗ.
Ох и хлебнул он тогда горя! Работа не клеилась, он никак не мог научиться, казалось бы, нехитрому делу надевать браслет на барабан по центру — обязательно перепускал, и потом приходилось возвращать его обратно. Но с первым браслетом было еще не так трудно, он сравнительно легко перемещался по металлическому барабану. А вот с остальными мучился. Браслет слипался с браслетом, образовывались складки, которые потом никак не удавалось расправить. Его учитель Семен Гаврилович, старый, опытный сборщик, отличавшийся завидным педагогическим терпением, и то не выдерживал. Даже грозился отправить в отдел кадров, чтобы дали работу попроще. «Чего ты к сборке прилип? Почему в грузчики не подашься? — не раз говорил Гаврилыч. — Силища у тебя — как у молодого медведя, а сноровки никакой. — И снисходил: — Ладно, еще раз покажу».
«А может, Гаврилыч тупой, как дуб, научить не умеет», — ухватился было Лешка за спасительную мысль, и несколько дней она поддерживала душевные силы. Но Семену Гавриловичу дали второго ученика, и по виду щупленького, и с лица глупенького, и будто на смех названного родителями Антеем, а дело у него через неделю пошло. Лешка чуть не плакал от стыда и зависти, чувств ему незнакомых, — не приходилось до сих пор ни себя стыдиться, ни другим завидовать.
Он ходил по цехам, присматривал на всякий случай другую работу. Можно было устроиться в резиносмесилке, в вулканизационном отделении. Но отступать не хотелось. Самолюбие, только самолюбие удерживало его в этом цехе, заставляло терпеть и ругань Семена Гавриловича, и насмешки Антея.
«Доходяга, — зло думал Лешка. — Я же тебя одним ударом с ног сшибу». А доходяга собирал покрышку за покрышкой, посвистывал да отпускал шуточки: «Велика фигура, да дура», «Балбеса учить — что мертвого лечить».
Как удалось ухватить правильный прием надевания браслета, Лешка понять не мог. Получилось так же, как с плаваньем. Барахтался, барахтался, наглотался воды столько, что живот раздулся, как барабан, и неожиданно поплыл уверенно и легко, словно всю жизнь плавал. И тоже понять не мог, как это получилось и как можно не уметь плавать. Но с того дня все пошло по нарастающей. Антей норму еще не выполнял, а Лешка уже дотянул до нее. Семен Гаврилович глазам своим не верил. Он всегда кичился тем, что видит птицу по полету, что определяет возможности ученика по первому дню работы, и вдруг из парнишки, которого он всем аттестовал как пентюха, вышел настоящий сборщик. Несколько раз Семен Гаврилович подсматривал из-за угла, не плутует ли Лешка, не шпарит ли без оглядки, не обращая внимания на дефекты. Шел и на крайнюю меру: брал собранную им покрышку и беспощадно разрезал в нескольких местах. Однако обнаружить погрешностей не мог.
Брянцев так ушел в воспоминания, что не заметил, как опустел вагон трамвая. Только когда на конечной остановке пассажиры снова заполнили вагон, выскочил из него и направился к зданию заводоуправления.