Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я учился с Оцукой в Хигасимураяме с четвертого класса начальной школы. После окончания войны болезнь моя прогрессировала, в то время как состояние Оцуки оставалось прежним. Незадолго до того, как меня перевели в клинику на острове во Внутреннем море, он вернулся в общество. Года на два наша связь прервалась, а как раз накануне окончания школы Оцука совершенно неожиданно навестил меня. У него наступил рецидив, и он думал подлечиться, но в Хигасимураяму ему ехать не хотелось. Не без трудностей Оцука поступил на лечение в наш лепрозорий, а года через два вновь покинул его. Формально он не был «возвращенцем», а просто взял долговременный отпуск для поездки на родину. В Токио он и поступил на эту фабричку. Я в то время был уже в Гумме, там и нашла меня его открытка.

Из телеграммы, извещавшей о смерти, я узнал, что он трижды возвращался в клинику.

В Хигасимураяму я приехал, когда кремация уже закончилась. Умер он от острого гепатита. Не послушав врача, он почти месяц пролежал дома, когда же его доставили в лепрозорий, болезнь оказалась слишком запущенной.

Взглянув на фабрику, я понял, что мне трудно сразу покинуть это место, и решил пройтись по окрестностям, где Оцука, должно быть, ходил каждый день. Добравшись до этого садика, я в рассеянности присел на цементную ограду. В руках у меня была золотистая зажигалка, принадлежавшая моему покойному другу.

В детстве Оцука, крепкий малый, обладал большой физической силой и при этом был способным и в учении. В общежитии, где мы жили, поселилось несколько взрослых, проходивших курс обязательного всеобщего обучения, но и перед ними, если случалось ссориться, Оцука никогда не пасовал.

В шестом классе у меня стало хуже с руками и ногами, я сделался мнительным, обижался по всякому поводу. С какой досадой и завистью смотрел я на кукурузу и бататы, которые более здоровые ребята получали в качестве вознаграждения за помощь на огородных работах! Во дворе общежития ставили переносную печурку, и они с шумом и гамом стряпали что-то из своей добычи, заработанной детским трудом, тут же все поедая. Иногда это были каштаны, собранные в ближайшем лесу, иногда желтые плоды гинкго, грибы, или змея, или пиявки.

Еды катастрофически не хватало. Утром и вечером нам давали только по чашке рису с гаоляном или соевыми бобами, в обед — ломоть черствого кукурузного хлеба, водянистый батат или кусок тыквы.

Я и сейчас не в силах забыть этого. Как-то раз я поднял незрелый плод хурмы под деревом неподалеку от общежития.

— Дурак! — Раздалось у меня над головой. Взглянув наверх, я увидел, что на дерево взобрался один из наших ребят. Хурму, которую я поднял, он сбил с дерева, орудуя короткой бамбуковой палкой. Это был паренек по фамилии Хагино, на год старше меня. Он соскользнул с дерева и стукнул меня по щеке палкой. Я было извинился, но он продолжал колотить меня, на лице у меня выступила кровь. Он бил меня по рукам, которыми я закрывал лицо. Поражение в войне и разруха, последовавшая за этим, ожесточили детские души.

Один только Оцука был добр ко мне. Иногда он отдавал мне часть заработанного, хотя неписаный кодекс запрещал ему делиться открыто. В то время девизом подростков было «не работаешь — не ешь».

После школы Оцука вошел в бейсбольную команду лепрозория и через пару лет стал выдающимся «питчером» — подающим. Наши бейсболисты сражались с командами ближайшего завода и больницы, и те всегда уходили с позором. Никто не мог сравняться с Оцукой. Как-то однажды к нам приезжала команда под руководством бывшего профессионального бейсболиста, но и их Оцука легко превзошел. Этот бывший профессионал утверждал, что Оцука — лучший игрок во всей округе.

Хагино тоже входил в команду, но пока запасным. Оцука же был душой команды, ее звездой. Про него и одну сестричку ходили разные слухи. Я испытывал даже не зависть, а скорее ревность. Мне казалось, что в жизни Оцуки таятся безграничные возможности. Ему исполнилось девятнадцать, и осенью того же года он вернулся в общество. Говорили, что медсестра, ушедшая с работы еще раньше, живет с ним. Я об этом ничего не знал. Он относился ко мне по-прежнему, я же в своей зависти дошел до того, что стал его избегать. Гордость не позволяла спросить, правда ли, что говорят про него и медсестру. Встретив Оцуку в лепрозории на острове, я поразился тому, как он изменился, мне показалось, что он постарел, а ведь нам было в то время по двадцать три года!

Когда мы встретились четыре года спустя, не раз был случай поговорить, и я все хотел спросить про медсестру. Не было уже ни ревности, ни зависти, его прежнее молодечество как-то слиняло, и когда я видел его лицо — задумчивое, хмурое, то не мог ни о чем спрашивать.

После этой встречи на острове случая повидаться с ним больше не выпадало. В последний раз на пристани, залитой солнцем, когда мы провожали его с острова, он купил и вручил мне красно-белую бумажную ленту.[45]

Он был гораздо здоровее меня, у него не было никаких внешних признаков болезни. И вот Оцука умер, а я остался доживать. Впрочем, «остался доживать», наверное, не слишком подходящее выражение для меня, двадцатишестилетнего, ровесника умершего Оцуки. Но если вспомнить, что с детства я страдал от соперничества с ним, если сравнить мою жизнь с ярким горением Оцуки, то именно так и следует сказать — «остался доживать».

Сколько раз в холодной детской постели в общежитии я молился о том, чтобы стать таким, как Оцука! И сколько раз я плакал, понимая, что никогда не смогу сравняться с ним. Может быть, то была лишь юношеская чувствительность?

Каждому — свое. Оцука не мог «остаться доживать», точно так же, как мне не дано было жить подобно Оцуке. Я не в силах был подавить в себе зависть к нему, даже когда он умер, хотя и само это чувство — привилегия живых.

Вокруг становилось шумно. Я положил в карман зажигалку Оцуки. Как-то незаметно появившись, в садике кучками собирались люди, по виду рабочие. Один сидел на скамейке, скрестив руки, втянув голову в плечи. Еще один стоял с рассеянным видом, прислонясь к стволу тополя. Непохожие друг на друга, они и вели себя по-разному: кто бродил взад-вперед, кто громко рассказывал что-то хриплым голосом, а кто топтался на месте, один даже раскачивал качели.

Постепенно их становилось все больше, мне казалось, что набралось уже человек пятьдесят-шестьдесят. Раздался безмятежный звон колокольчика — динь-динь! На дорожке появилась тележка продавца одэн. Рабочие сгрудились возле нее. Получив за тридцать иен порцию на белой пластмассовой тарелочке, каждый уходил есть в облюбованное место. Когда все до последнего были оделены тарелочками, на противоположной стороне дороги показалась тележка с «якисоба» — гречневой лапшой. И теперь рабочие столпились там. Странное это было зрелище!

Откуда ни возьмись приехал микроавтобус. Он остановился на дороге перед зданием Зеленого театра, и рабочие тут же сгрудились около него — и те, кто ел одэн и лапшу, и те, кто сидел на скамейках, — они образовали около автобуса многорядную живую ограду.

Вышедший из автобуса молодой человек в новенькой темно-зеленой униформе что-то выкликал, указывая рукой. Похоже было, что он говорит «ты» и «ты»… Те, на кого он указывал, поднимались в автобус. Наконец он умолк и, показав цветную спину, сел в кабину. Автобус развернулся перед зданием зала и укатил.

Рабочие начали разбредаться, с сожалением оборачиваясь вслед уехавшему автобусу. Те, кто оставил недоеденным завтрак, поспешили к своим тарелочкам и с аппетитом доедали остывшую пищу.

Это были те, кого называют «татимбо» — поденщики. Вскоре вновь приехала машина, на этот раз — грузовик. И точно так же перед ним столпились рабочие. Каждый стремился выделиться, попасть на глаза распорядителю. Еще несколько раз приезжали микроавтобусы и грузовики от разных фирм и увозили людей. Осталось человек двадцать. Но больше, сколько они ни ждали, ни автобусы, ни грузовики не показывались. Им не повезло.

вернуться

45

В Японии принято, провожая пароход, бросать с пристани стоящим на палубе бумажные ленты вроде серпантина.

57
{"b":"231260","o":1}