— Разрешите еще вопрос — а что у вас за болезнь? — Когда он смотрел внимательно, взгляд его становился неприязненным.
— …
— Дело в том, что мне приходилось раньше встречаться с инвалидами, похожими на вас.
Я весь напрягся. То, что собирался произнести Киёмидзу, было овеществленным дурным предчувствием. Я-то надеялся — а может, он не обратил внимания на мою болезнь? Я внушал себе: спокойно, не нервничай, сохрани хладнокровие. Болезнь обнаружила себя, но ты же излечился, чего же бояться?
— Лет десять назад — в то время я еще был репортером в газете «Иомиури», — я как-то раз поехал в парламент для сбора информации, в тот день туда явилось множество инвалидов с петицией. Я расспросил, и выяснилось, что они — из ближайшего лепрозория…
Кровь отхлынула у меня от лица, тело стала бить мелкая дрожь. Слова Киёмидзу повергли меня в шок.
Прервав свою речь, Киёмидзу достал из внутреннего кармана угольно-серого пиджака пачку сигарет. Вытолкнув одну сигарету сантиметра на два, он предложил ее мне. Я неопределенно покачал головой. Тогда Киёмидзу вытащил сигарету, постучал по ней легонько ногтем большого пальца и сунул в рот. Он, казалось, избегал смотреть на меня. Взяв в руки спичечный коробок, лежавший на краю пепельницы, он с такой силой чиркнул, что из коробки выпало несколько спичек. Мягко поплыл сладкий запах дыма.
— Право же, простите мою бестактность. Прошу вас, не расстраивайтесь, — сказал Киёмидзу, пряча глаза.
Я был в смятении. На что намекал Киёмидзу? Каков был истинный смысл его слов? Означало ли это «запираться бессмысленно, признайся честно»? Или он до крайности простодушно предается воспоминаниям? Кровь, отхлынувшая было у меня от головы, резко прилила обратно и запульсировала так, что в висках застучало. В такой ситуации делать вид, будто ничего не понимаешь, было мучительно. Многие не владеют руками-ногами, но таких, у кого еще и на лице черноватый рубец, похожий на след от ожога, таких крайне мало. Кроме того, именно это — один из характерных симптомов болезни Хансена.
Если бы я сознался, насколько бы мне стало легче! Если меня возьмут на работу, когда и где мы с ним окажемся вот так, с глазу на глаз? Когда улик много, они рано или поздно должны обрушиться и погрести меня под собой. Мне этого не вынести…
— В лепрозории, о котором вы упомянули, пришлось побывать и мне, — решился я.
По лицу Киёмидзу промелькнула неясная тень.
— Но теперь все изменилось. Я вылечился и совершенно не заразен. Если надо, могу представить справку от врача, — произнес я, запинаясь. Голос мой, казалось, тает где-то в пустоте, не достигая слуха Киёмидзу.
И в послужном списке я солгал. Не мог же я написать, что находился в лепрозории, никто бы не принял меня на работу, — говоря это, я все больше терял присутствие духа. Я открылся Киёмидзу, камень с души был снят. Взамен этого вместе с жалостью к самому себе у меня появилось ощущение чего-то забавного. Киёмидзу молча слушал. Сигарета, лежавшая на краю пепельницы, собиралась вот-вот разгореться, испуская слабый дымок.
— Я буду работать, как бы трудно ни пришлось. Изо всех сил буду стараться. Раньше в лепрозории я два года редактировал газету. Нельзя, конечно, говорить, что это опыт, но полезным по крайней мере я буду… — Ощутив тщету своих слов, я замолчал.
Чем больше и отчаяннее я говорил, тем острее понимал, что мои слова буксуют. Моя нелепая фигура выглядела здесь, должно быть, особенно безобразно. Я помнил, какой я ее видел в зеркале!
Киёмидзу поднял голову.
— Понятно. Я думаю, мы так или иначе уведомим вас.
— А не могли бы вы дать ответ сейчас же? — попросил я. В объявлении, наклеенном на стекле, с внутренней стороны значилось: «О подробностях лично. Решение на месте». По опыту я знал, что «последующее извещение» на девяносто процентов означает отказ. Пусть даже не примут, но я хотел услышать от Киёмидзу о причинах. Вот оно что. Хорошо, подождите немного, — ответил Киёмидзу, подумав. Поклонившись, он поднялся по лестнице.
Когда затих стук его башмаков над моей головой, меня наконец отпустило напряжение. Воскресли обрывки фраз, произнесенных Киёмидзу.
Я открылся ему, попавшись на наводящий вопрос. Киёмидзу встречался с теми, кто проводил сидячую демонстрацию у парламента за профилактические меры против проказы. Это было тринадцать лет назад. До самого последнего момента я упорно делал вид, что ничего не понимаю. Вероятно, так и следовало себя вести. Сомнение — всего лишь ступень к подозрению, оно никак не может считаться установленным фактом.
Однако я не сумел выдержать до конца. Упорствовать во лжи мучительнее, чем прекратить дышать. Пришлось бы лепить одну ложь на другую — все равно что латать лохмотья. Вряд ли я вынес бы такую жизнь.
Сугата мог не признаваться невесте в своей болезни — тело у него было здоровое. Даже будучи больным, Сугата никогда не выглядел прокаженным. Кто бы мог, глядя на него, представить себе, что он болен проказой? Но и Сугата, верно, порой предавался раздумьям. Ведь все же он прежде был болен болезнью Хансена! Наверное, случалось и ему, увидев по телевизору или в газете что-либо о болезни Хансена, испытать шок вроде того, что испытал я. Самым страшным для тех, кто вернулся в общество, было, когда открывалось, что они болели проказой. В конце июля — ежегодно в эти дни ведется разъяснительная кампания по поводу проказы — чувствуешь себя так, будто тебе по спине проводят влажной рукой. Ты уже начал забывать о болезни Хансена — об этом мечтают все, вернувшиеся в общество, — а тут это назойливое напоминание. Все равно что разбудить уснувшего ребенка.
Я хотел бы забыть о болезни, сделав первый шаг за ворота лепрозория. «Ты не больной, не пациент, ты просто инвалид», — много раз внушал я себе. Однако в чем-то я, видно, просчитался. В клинике больные руки и ноги не слишком большая помеха, но, когда покидаешь лепрозорий, это становится особенно ощутимым. Зайдешь в кафе выпить чашку кофе, но и эта минута отдыха не передышка — я не мог разорвать пакетик с сахаром иначе как зубами, точно дитя. Сколько раз в автобусе я ронял монетки на пол! Ладони мои были негнущимися, словно лопаточки для риса. Монеты легко выскальзывали из рук, проваливаясь между скрюченными пальцами. Кончики пальцев ничего не чувствовали, и вытащить мелочь из кошелька было до крайности трудным делом. Монету, упавшую на пол, я ни за что не мог поднять, мне бы не удалось это сделать даже ценой больших усилий. Если в автобусе был кондуктор, я всякий раз передавал ему кошелек, чтобы он сам взял плату за проезд.
Такие житейские мелочи ужасно утомляют. Мы с Сугатой оба были возвращенцами, но между нами была огромная разница. У него не было необходимости открываться кому бы то ни было в своей болезни, мне же невозможно было это скрыть.
— Простите, заставил вас ждать. — Передо мной стоял Киёмидзу. Он держал конверт из коричневой оберточной бумаги.
— Я посоветовался с директором издательства. Мне очень жаль, но мы не сможем принять вас на работу. Сочувствую, но, пожалуйста, подыщите что-нибудь более подходящее… — выговорил Киёмидзу, не поднимая глаз. В его словах и поведении сквозило беспокойство — ему не хотелось травмировать меня. — Здесь кое-что… Это вам. Деньги на обед и транспортные расходы. — Киёмидзу положил передо мной конверт.
Всем моим существом овладела страшная усталость. В вялом изнеможении я подыскивал слова, какие следовало бы произнести. У меня вдруг заныла лодыжка левой ноги.
— Позвольте только спросить, — начал я хрипло, и Киёмидзу, сохраняя выдержку, опустился на диван. Он сложил между колен красивые руки с голубыми жилками.
— Почему мне отказано, по какой причине?
Киёмидзу бросил на меня быстрый взгляд:
— У нас ведь маленькое газетное издательство, и, если бы вы стали у нас работать, вам пришлось бы рыскать в поисках информации, пришлось бы делать все наравне с другими. У вас плохо с руками, вы ими не владеете, мы и подумали, что вам физически не годится эта работа…