«Что же мне делать?» — «А чего тебе хочется?»
Она не отрываясь смотрела на воспаленный шрам на шее небожителя.
…Синобу очнулась и обнаружила, что сидит в бане, перед зеркалом. Зачерпнув из чана воды, она полила себе на плечи. Набрала побольше, снова выплеснула на плечи, словно совершая ритуальное омовение. С недавних пор это вошло у нее в привычку.
Водопадом падая с плеч, вода скользит по коже Синобу, рассыпаясь на бесчисленные капли. Ни одна капелька не задержится. Белая, с проступающей изнутри, как у жемчужины, розовизной, кожа отталкивает воду, не желает намокать. Синобу зачерпывает воду и выплескивает на тело.
Что выражают эти бессмысленные действия? Отчаяние? Досаду ли на себя уже увядающей, но так и не узнавшей настоящей жизни женщины?
В помутневшем от пара зеркале профиль Синобу, рассматривающей свое белое обнаженное тело.
— О, Ёко-сан! — вдруг воскликнула мать, вся, словно ребенок, в мыльной пене. Старуха, к которой она обращалась, являла собой полную ее противоположность: темная, худая, костлявая, она жила в семье женатого сына в муниципальном доме: сын служил в муниципалитете.
— Давненько не видались. Как здоровье?
Мать кладет на измазанные мылом колени мочалку и присаживается на кафельный пол.
— Помаленьку.
Ёко садится рядом и вытягивает ноги.
— А я зубы вставила. Выдирали — через день, по четыре. Вот.
Ёко разевает рот и показывает ряд белых, похоже, фарфоровых зубов.
— Неужто все вставные? И вкус чувствуешь?
— Как только вставили, было немножко непривычно, но теперь даже лучше стало. Все что угодно могу разжевать, просто благодать.
— Все что угодно? Да ну? Вот хорошо-то!
Мать вздохнула и украдкой взглянула на Синобу. А у Синобу чуть не сорвалось с языка: «А сколько это все стоило?»
— А как поживает Табо?
Трехлетний Табо — внук Ёко.
Ёко скривилась.
— А вот, послушай. В субботу невестка с сыночком вернулись с работы пораньше и отправились с Табо на лыжах кататься. Целый день его нянчу, пока они работают, а потом еще развлекаться изволят! Воображают, что заслужили это своим трудом. Каждое утро невестка уходит из дому в семь и возвращается в шесть. А я каждый день работаю по одиннадцать часов.
— Ну уж — одиннадцать часов! Это вы, пожалуй, прихвастнули! И потом разве молодым не нужно отдыхать? — Синобу, сама того не желая, ввязалась в разговор.
— Ну а старикам отдыхать не нужно?
Ёко придвинулась костлявым телом, в глазах у нее загорелся гнев.
— Значит, и ты, Синобу, так думаешь? Выходит, старики за кормежку да за телевизор должны в ножки кланяться? Ни за что. Я сыну сказала: больно хорошо устроились. Сами развлекаются, а старуху заставляют работать. С завтрашнего дня отказываюсь нянчить Табо. Так и сказала.
Ёко торопливо облилась горячей водой и, вздрагивая всем телом, полезла в чан.
Синобу брезгливо наблюдала, как отвисшая старческая кожа трется о край чана. Но вслух все обратила в шутку:
— Старики должны быть тихими. Горячиться им вредно.
— Такими, как бабушка Курэнай?[37] Таких уже теперь нет — добреньких, да благородненьких, — проворчала старуха и погрузилась в воду по шею.
У Синобу дрогнули губы. Она покраснела до кончиков ушей. Молча отошла и села в стоявшую напротив лекарственную ванну. Вернулась застарелая боль.
«Такую невестку, как Канако у бабушки Курэнай, только по телевизору и увидишь».
Так сказала тогда та старьевщица. Это была невысокая женщина с торчащими из-под желтого платка рыжевато-коричневыми волосами. Ее муж погиб в автомобильной катастрофе.
Свекровь ее была маленькой сгорбленной старушкой. Выглядывавшие из-под момпэ[38] старческие ноги всегда были разрисованы причудливыми узорами пыли. Она, выбившись из сил и глядя перед собой пустыми глазами, тащила под палящим летним солнцем наполненный до краев тряпьем велосипедный прицеп. Невестка пронзительно кричала:
— Хозяйка, нет ли старья?
Когда же она поворачивалась к свекрови, ее льстивый голос мгновенно менялся:
— Эй, бабушка, ну кто так завязывает? Гляди, вот-вот развяжется!
Синобу не утерпела:
— Зачем заставлять работать старого человека? Она же вот-вот упадет!
На что старьевщица возразила:
— А разве я кого заставляю?
И Синобу прикусила язык.
Через полгода невестка осталась одна. Соседи рассказывали, она радовалась, что «наконец-то избавилась от обузы». По сути дела, получая пособие за погибшего в аварии мужа, старьевщица не так уж нуждалась, чтобы заставлять работать свекровь. И все же она таскала за собой старую больную женщину, пока та не умерла прямо на улице.
Старьевщица, повязанная все тем же желтым платком, по-прежнему приходила скупать тряпье. В последнее время она начала приторговывать поношенными вещами. За пятьдесят — сто иен продавала свитера, старомодные женские костюмы. И похоже, торговля шла успешно. Неразборчивость женщин, покупавших такие вещи (неизвестно, кто их еще носил!), казалась Синобу омерзительной. Как-то дождливым днем, в самом начале зимы, старьевщица попросила позволения погреться в магазинчике Синобу и подкрепиться. Синобу усадила ее в конторке. Подав горячего чаю, спросила о свекрови.
— Никогда не прощу ей того, как она со мной обращалась. Ей богу. Пока был жив муж, даже сасими[39] разрешала покупать только на двоих. Накорми мужа — он мужчина! Сама ела: она старуха! А мне не давала. Мне казалось, что в нее просто дьявол вселился.
Синобу прервала старьевщицу, тараторившую без умолку:
— У нее было высокое давление?
У матери Синобу давление поднималось до ста восьмидесяти. Старьевщица сказала:
— У свекрови давление было под двести. Слава богу, все так кончилось, а то разбей ее паралич — вот было бы возни. Хорошо, умерла в одночасье.
Синобу подлила чаю, предложила маринованной капусты. Перед уходом гостья попросилась в туалет. Туалет был в коридоре, у черного хода, и она возвратилась через гостиную, где сидел свекор.
— Послушай, у того старика, что смотрит телевизор, давление тоже высокое? — спросила она, почему-то понизив голос.
Синобу обдало неприятным запахом изо рта старьевщицы.
— Попьет перед сном побольше, на рассвете захочется в туалет, верно? И в холодном туалете помрет.
Синобу, не отрываясь смотревшая в рот старьевщице, отпрянула. Сердце забилось так, что, казалось, было слышно, как оно стучит. А старьевщица как ни в чем не бывало достала из груды тряпья что-то из темно-лилового шелка и поднесла к носу Синобу.
— Может, купишь? Кимоно из узорчатого шелка! Если перекрасить, получится шикарная вещь. Я его купила по дешевке, так что отдам почти даром.
Синобу взяла в руки старое кимоно.
— Так это чужая вещь? — спросила, поборов дрожь в голосе.
— Такое мне часто попадается. Вот ведь времена: все выбрасывают.
Старьевщица взяла у Синобу бумажку в пятьсот иен и, посмотрев ее разок на свет, положила в кошелек. Она уже давно ушла, а сердце у Синобу все трепетало. Бурное дыхание вздымало грудь. Плотно затянутое (свободное Синобу не любила) кимоно стесняло движения. Оби сдавило грудную клетку, узел впился в кожу. Было трудно дышать, и Синобу даже запрокинула голову. Она скатала в комок обвившееся вокруг руки кимоно и пошла выбросить его в мусорный ящик перед магазином.
Но возле ящика она остановилась. Синобу расправила на руке темно-лиловый шелк, казавшийся в свете дождливого дня землистым. Скользкая блестящая ткань напоминала панцирь навозного жука. От правой руки, на которой висело кимоно, по всему телу распространился, рождая отвращение, влажный холод. Синобу, не опуская руки, боролась с тошнотой. Она купила это мерзкое кимоно потому, что старьевщица угадала ее мысли. В глубине души Синобу желала матери смерти. Она не могла отдать мать в дом для престарелых, когда та окончательно сдаст, но понимала, что помочь ей не сможет ничем; не раз, до изнеможения размышляя об этом, она в душе желала ей смерти, и змея тайной ненависти поселилась в ней: вот если бы не было матери, у нее началась бы новая жизнь! — отвратительная, холодная змея…