Больше мы за завтраком не сказали ни слова…
— Кадзуо-тян, включи радио! — донесся из кухни голос матери. Я пошел в дальнюю комнату, включил приемник, стоявший рядом с домашним алтарем, и растянулся на татами, сунув ноги под одеяло над котацу. Так я лежал, рассеянно глядя на дворик через оклеенные крест-накрест плотной бумагой стекла раздвижных дверей.
В тот день занятий в школе не было. С конца января участились бомбежки, в Токио дня не проходило без воздушной тревоги, все больше и больше расплывались бурые пятна пепелищ. Налеты совершали крупные американские бомбардировщики «Б-29», базировавшиеся на острове Сайпан. Школу в районе Хонго, где я учился, в конце прошлой осени почти всю эвакуировали, и на каждый год обучения осталось всего по одному классу. После очередного налета пустели парта за партой. Немало в те дни погибло моих однокашников. Уцелели главным образом те, кому было куда уехать — например, к родственникам. В школе не стало слышно ребячьего гомона, ничто не нарушало мертвой тишины, будто в развалинах. Посещали мы школу раз в два-три дня, но уроков не было, просто мы приходили за куском хлеба, школьным пайком, и часа через два возвращались домой.
Даже в детских душах поселился теперь страх смерти или пожара. В школу, казалось, мы приходили лишь затем, чтобы увидеть, кто еще жив… И хотя наш старик директор твердил без конца, что в сложившейся обстановке вся стомиллионная нация должна быть готова пожертвовать жизнью, уныние не покидало нас. Поскольку занятий в школе не было, ребята слонялись без дела как неприкаянные.
Реальное ощущение жизни появлялось у меня лишь во время воздушных тревог и пожаров от зажигательных бомб, когда все небо окрашивалось кроваво-красным заревом.
— У тебя, я вижу, нет сегодня занятий? — Ко мне подошла сестра. Она сунула руки под одеяло, лежавшее на котацу, и прижалась к нему лицом.
— А ты тоже свободна?
Ёко училась в третьем классе женской гимназии, но сейчас была мобилизована в женский рабочий отряд.
— Сегодня свободна. Завод наш недавно сгорел. Вот пойду послезавтра в гимназию, узнаю, куда теперь пошлют, — устало проговорила Ёко.
— Хорошо бы послали в деревню. — Я уткнулся подбородком в одеяло, почти касаясь лица сестры.
Ёко подняла покрасневшие веки и тут же их опустила.
— Нет, лучше в Токио. Жаль оставлять папу.
Я понял, что сестра имеет в виду. Еще немного — и семья наша разлетится по свету. Мы с матерью уедем в Иватэ, на родину отца. Старший брат — в летном училище в Кумамото. Сестру отправят неизвестно куда. И отец один останется в Токио.
— Я так люблю наш дом, мне не хочется уезжать…
Мы умолкли. Нам постоянно внушали, что надо все стойко переносить, тогда победа в войне обеспечена. Что нельзя бояться смерти. И я вдруг ощутил, насколько зыбко наше существование — ведь неизвестно, что будет дальше, даже завтра, что, вероятно, близок конец.
— Пойди сюда, Ёко. И ты, Кадзуо-тян! — услыхали мы. Мы вздрогнули и подняли голову. Это звала нас со второго этажа мать. В голосе ее я уловил волнение. Ёко встала и пошла наверх.
Бросилась к матери, схватила ее за плечи.
— Ох, мамочка!
— Осторожнее, Ёко.
Алела ткань на ступенчатой подставке для кукол. Сестра и мать смотрели на них с радостным оживлением, будто перед ними в утратившем краски мире вдруг расцвели яркие цветы.
— В любой момент они могут превратиться в пепел. Вот и захотелось все устроить по-праздничному, хотя нет ни белого сладкого сакэ, ни хисимоти.[16]
Говоря это, мать поставила куклу-императора на верхнюю ступеньку, предварительно сняв с нее мягкую бумажную обертку. А когда сестра установила золотые створчатые ширмочки, мать торопливо поместила на подобающее место и куклу-императрицу. Чувствуя себя обиженным, что про меня забыли, я в то же время любовался тем, как мать с сестрой изящно расставляют куклы.
— Спасибо, мама.
Глаза сестры наполнились слезами радости. Она вообще часто плакала, но сейчас я вполне разделял ее чувства. И правда, если бы не мать, ни я, ни сестра сейчас даже не вспомнили бы о куклах. А ведь на пороге был март.
— Эти куклы, императора с императрицей, отец купил на радостях, когда родилась Ёко. Я говорила ему, что Ёко еще ничего не понимает, но отец и слушать не стал.
Мать не раз рассказывала об этом, но сейчас в голову мне пришли какие-то неясные мысли о смысле и цене жизни. Помолчав, мать сказала:
— Если выйдешь замуж, возьми их с собой.
Сестра чинно сидела в глубокой задумчивости, глядя куда-то в пространство.
Вокруг было необычно тихо. Рассеянно глядя на куклы, я думал о том, что скоро и они, и наш дом сгорят дотла. Это еще не изведанное мною чувство было вызвано пепелищами, которых с каждым днем становилось все больше, оно походило на чувство ожидания.
Погода и та была необычной. Весь следующий день валил снег. Но после обеда меня вдруг потянуло на улицу. Надев защитный капюшон и форменную шинель с блестящими пуговицами, я отправился к храму Китидзёдзи.
Прямо от ворот до внутреннего двора тянулась аллея гингко. Покрытая плотным слоем снега и подернутая дымкой, она напоминала рисунок тушью. Крыша главного храма и колокольня тоже были покрыты снегом. Во дворе было безлюдно, лишь изредка тишину нарушал звон трамвая, проходившего по главной улице. В этот день обильный снег выпадал дважды, ничего подобного я никогда не видел и потому считал это еще более необычным, чем ежедневные налеты, которые вызывали в моей детской душе, жаждавшей приключений, сильное возбуждение. Итак, не в силах побороть в себе волнение, бродил я по заснеженному двору храма.
Дорожки между могильными плитами так переплелись, что образовали своего рода лабиринт. А снег все валил и валил, укутывая ветви и стволы деревьев. Когда я возвращался обратно, следов моих на аллее почти не было видно. И мне страстно хотелось, чтобы снег этот никогда не прекращался, чтобы под его толстым покровом исчезли и пепелища, и грязные улицы.
Волнение мое все росло и росло. Я вспомнил О-Сити Яоя — мать как-то рассказывала о ней сестре. Девушка укрылась от пожара в Китидзёдзи и полюбила мальчика — прислужника из храма. А когда возвратилась в новый дом, то подожгла его, чтобы снова укрыться в Китидзёдзи и увидеться с любимым. О-Сити приговорили к сожжению на костре, а перед казнью провели с позором по всему Эдо. Ей было шестнадцать лет. Помню, как сестра слушала затаив дыхание рассказ матери, каким бледным было у нее лицо. Я же старался тогда представить себе пламя пожара. Сейчас весь Токио объят пожарами. Поглощенный своими мыслями, я шел и шел по колено в снегу. Домой я вернулся под вечер, совершенно выбившись из сил. Сапоги промокли насквозь, и, сняв их, я почувствовал, как замерзли ноги.
— Что случилось? Почему ты весь мокрый? — строго спросила мать. И в самом деле, снег налип даже на края рукавов и капюшона. — Говорят, трамваи не ходят. Ёко с трудом добралась домой.
— Как же папа доберется? — спросил я, сбрасывая в прихожей пальто.
— Отец сегодня ночует в университете. Ешьте побыстрее и ложитесь спать. А то опять начнется тревога.
Мать вытирала полотенцем мое пальто. Рядом лежало пальто сестры.
В дальней комнате под лампой, обернутой черной тряпкой, была постлана постель. Сестра, сидя у котацу, читала.
— Какой сильный снег, а? — Услышав мой голос, сестра положила книгу рядом с собой, словно пряча ее от меня.
— Что ты читаешь?
— Да так. Взяла у отца в кабинете. Если узнает, рассердится.
Я никогда не брал книг у отца. Однажды в наш дом ворвались «типы». Они перерыли все книжные полки и увезли отца в полицию. Вернулся он на следующий день с распухшим лицом. Помню, придя из школы, я увидел в прихожей его черные ботинки и успокоился. Но в следующий момент почувствовал, как поднимается во мне негодование против отца. Не снимая ранца, я вбежал в кабинет. Отец улыбнулся мне, и я сразу заметил, как сильно распухло у него лицо.