Миссис Гурдин закутала меня в одеяло, сунув в сверток резиновую косточку.
— Ну не заводись, хохотушка, — сказал Фрэнк Натали. — Твоя мама, считай, вдова. Это дерьмо на палочке, что сидит у вас наверху, гроша ломаного не стоит. Полный псих.
— А тебе действительно нравится моя мама?
— Конечно, — ответил Фрэнк.
— Она раньше была балериной, — сказала Натали, прикусывая губу и невольно показывая, что хотела бы гордиться своей матерью. Мистер Синатра погладил ее по подбородку, вытащил из стакана маринованную луковку, подбросил ее в воздух и поймал ртом.
— Я бы на твоем месте тоже держал ушки на макушке. Не запачкай свой очаровательный носик. Ты ведь все еще работаешь над той картиной, верно? Помни, Казан — такая же крыса, что и пьянь наверху. Стукач. Если что, сразу звони мне, принцесса.
— Я нервничаю, Фрэнк. Они по-прежнему держат меня за девчушку с косичками.
— Просто делай свое дело, мисс Москва, — сказал Фрэнк, — и помни, что ничем им не обязана. Ни Казану, ни Джеку Уорнеру, ни гаду наверху — никому. Этим говнюкам повезло, что у них есть ты.
Пока меня несли через лужайку к машине, я слышал жуткие упреки, которые Мад обрушивала на мужа. Разбилась бутылка, закричали по-русски. Мистер Синатра снял одеяло и посадил меня на пушистое заднее сиденье своей машины. От него едва уловимо пахнуло Сицилией — лимонами и жасмином, — и я не разобрал, то ли это запах цветов, которые он подарил миссис Гурдин, то ли «Аква ди Парма», то ли давний след какого-нибудь одеколона. Я унюхал его, когда Фрэнк коснулся рукой моей морды и пошел вокруг машины. Он послал воздушный поцелуй Натали, которая тоже села в машину и помчалась прочь из Шерман-Оукс, игриво хохотнув напоследок, — этот смех был воплощением опасностей, таящихся в ночи, и секретом ее свободы. Как я уже говорил, Фрэнк и Натали играли роли: я увидел это со всей ясностью, когда их машины вылетели на шоссе и огни фар заскользили по пальмам во мрак. Захотелось писать. Я выглянул в заднее окно и подумал о Белке и Стрелке — двух русских собаках, полетевших в космос в этом году: какие же маленькие роли они сыграли в действе, разворачивающемся на ночном небе! Им, наверное, тоже очень хотелось в туалет, когда их корабль летел сквозь космос, и я не без гордости посмотрел в небо, гадая, от скольких неприятностей мои товарищи избавили род человеческий[12]. Далекое ночное небо часто служит нам утешением: оно помогает верить, что все мы одиноки в равной степени. Автомобиль, сдерживая ярость и мощь, мчался в сторону Бель-Эйр, и лишь тогда я позволил долгому насыщенному дню спуститься в нижние части моего тела. Я расслабился, подумал, как несказанно мне повезло, и пустил длинную теплую струйку мочи на автомобильное сиденье.
Видимо, это оказалось заразно, потому что Фрэнк тотчас остановил машину где-то у начала Беверли-Глен и, бранясь и чертыхаясь, вышел на улицу в поисках укромного местечка. Я поднял взор на серебряные звезды. Рядом с дорогой остановился кот. При виде меня он облизнулся и, отдавая дань уважения корням Фрэнка, продекламировал начало томного нарциссического сонета в итальянском стиле. Стекло было опущено, и меня обдувал ветерок, поднимающийся по каньону.
Жизнь изобильна, но и этого нам мало —
Деревья мне свидетель, жалкий пес.
В их кружевной сени душа моя любви взалкала,
И райский аромат мне ветерок донес.
Она была томна, разумна и сурова —
Оживший силуэт в чернильном мраке.
Любовь бы отдала мне и за слово,
Но я сбежал, не завершив атаки.
Утром, спустя два дня, несколько человек из свиты Фрэнка решили посоревноваться в скудоумии. Я не говорю, что все они были болваны, но они зачем-то смешали суровость гангстеров из дешевых второсортных фильмов с примитивным ехидством, характерным для девичников, и окружили Фрэнка пузырем бессмысленной агрессии и умеренной беспардонности — очевидно, подобное положение дел позволяло ему чувствовать себя в своей тарелке. Фрэнку нравилось, когда окружающие испытывали перед ним страх и одновременно зависели от него, — именно такое сочетание он больше всего любил видеть в друзьях. У этих олухов из Чикаго, Нью-Джерси или — как знать — из Палм-Спрингс не было должностных обязанностей как таковых: все они понемногу бегали по мелким поручениям, отвечали на телефонные звонки, забирали машины, готовили коктейли, вызывали девушек и при любом удобном случае строили из себя умников. Большую часть времени они мололи несусветную чушь, сидя у вопиюще голубого бассейна и с гордостью замеряя глубину собственного невежества.
— Ну, не знаю, Тони. От сморчков может быть несварение.
— А вот и нет, идиота кусок. От них толстеют. Всем известно, что от грибов жиреешь.
— Спроси Легза, вон он идет.
— Про что?
— Про ожирение. Он лет двадцать своего хрена не видел, — так его расперло, сукина сына.
— Эй, Легз! Опять жрал грибы?
— Иди в жопу, Марино. Твоя мать тоже своей киски давно не видела — зато видели все остальные.
— Ну молодец, Легз! Круто ты его уделал!
— Да не ел он никаких грибов, — сказал коротышка с бледным лицом и ослиным смехом. — Легз обжирается жареной курицей с тех самых пор, как Эрни Ломбарди стал играть за «Бруклин Робинс».
— Сейчас я съем этого поросеночка, — сказал здоровяк с золотыми зубами, натягивая рубашку.
Он вышел из дома, где им с Фрэнком делали массаж, и направился прямо ко мне. Я залаял.
— Поджарь-ка мне сморчков, Тони. Хорошенько поджарь, на сливочном масле. Этот песик размером с куриную ногу. Я его в один присест слопаю.
— Эй, малыш, не рычи! Я же пошутил.
— Вот тебе присест, — сказал Легз, хохоча и показывая приятелю задницу.
Когда я вернулся в дом, Фрэнк был уже в гостиной: на полу валялись раскрытые чемоданы, и камердинер — мистер Джордж Джейкобс — помогал ему выбирать вещи для поездки. Фрэнк всегда брал с собой уйму тряпок. Для короткой поездки в Нью-Йорк он мог набить одеждой пятнадцать чемоданов. На полу еще со вчерашнего вечера блестело битое стекло. Фрэнку сообщили какую-то неприятную новость о Кеннеди, и он сгоряча швырнул в камин хрустальную вазу работы Лалика.
— Не парься, папаша, — сказал Фрэнк мистеру Джейкобсу, стоя перед ним в одном купальном халате и хихикая. — Весь мир — пепельница, верно?
На своем веку мистер Джейкобс не раз становился свидетелем бесчинств — не только со стороны Фрэнка, но и всех вокруг. Когда Фрэнк познакомил Джорджа со своей матерью, та осмотрела слугу с ног до головы, оценила белый фрак, увидела, что слуга черный и готов выполнить любую ее просьбу, и обратилась к сыну со словами:
— Ты кем себя возомнил — Эшли Уилксом? Ну так я не Скарлетт О'Хара.
Наймс-роуд. Ах, что за местечко! Мне удалось сбежать из дома и десять минут побыть в одиночестве на Наймс-роуд, пока меня не нашел мистер Джейкобс. Фрэнк жил в тосканской вилле в самом конце улицы, рядом с французским шато. По другую сторону Наймс-роуд расположился миниатюрный Белый дом с греческими колоннами, а еще дальше — безупречный образец английского деревенского коттеджа, весь увитый плющом и розами. Чем люди действительно отличаются друг от друга, так это тем, что кому-то важна аутентичность, а кому-то до нее вовсе нет дела. Жителям Бель-Эйр было на нее плевать. Вилла Фрэнка грела их сердце лучше, чем любая аутентичная вилла в десяти милях от Лукки. Если говорить о калифорнийском традиционном жилище, то лично мне на ум приходят вовсе не глинобитные домики на бобовых полях, а именно этот английский коттеджик, обсаженный яблонями и безупречно симметричный. В самом сердце его неаутентичности было что-то невыразимо прекрасное, настоящее и в высшей степени человечное. Собаки всегда чувствуют себя уютно в подобной реальности. Такие дела. Вот и с тосканской виллой Фрэнка было то же самое: она стояла на Наймс-роуд, вся в импортных розмариновых кустах и терракоте, и струйки воды от фонтанов пронизывали воздух великолепной пустыни.