— Нет, он же бандит. Назову его Мафия — Красавчик Мафия.
— Отлично придумала, малышка.
Мэрилин поцеловала меня еще раз и безудержно захихикала.
— Нравится?
— Свежо. Ты обчиталась газет, дорогая.
— Что ты, я их вовсе не читаю. Если мне хочется увидеть себя, я смотрю в зеркало.
— Я тебе покажу мафию, разбойница! — Фрэнк улыбнулся и пошел искать свое пальто.
Сиззл, Мальтиец, Красавчик Мафия. Сколько можно? Когда это прекратится? Скотт Фицджеральд однажды сказал, что нельзя написать хорошую биографию писателя, потому что в писателе, если он чего-то стоит, живет слишком много людей. Я с этим согласен. Полностью. Писатели много значили для Мэрилин. В Нью-Йорке она всюду таскала с собой толстый русский роман. Мэрилин читала очень медленно и, вероятно, была о нем излишне высокого мнения. С книгой ей казалось, что она не одна.
Так я получил кличку Красавчик Мафия — сокращенно Маф. На Восточном побережье дни плавно перетекали один в другой. Впервые после отъезда из Англии я почувствовал себя уверенно: у меня появилась надежная постоянная компания, всегда одна и та же горничная и одна домработница. Видимо, мне предначертано получать удовольствие даже от самых коротких пребываний где бы то ни было, и все же ту квартиру в доме номер 444 я и по сей день считаю своим настоящим домом. Мэрилин была странным и несчастным созданием, но в то же время в ней от природы было больше юмора, чем во всех остальных моих знакомых. Больше юмора и больше искусства. Упрямый отказ от нелепостей жизни был не для нее: Мэрилин так тонко чувствовала юмор и нравственные драмы, что все корифеи психоаналитической Вены пришли бы от нее в восторг. Она быстро стала моей лучшей подругой.
— Маф, сегодня у нас фрикадельки. — То была Лена Пепитон, которая занималась гардеробом и иногда стряпала. Большую часть времени она проводила в чулане: чинила подол какого-нибудь облегающего платья от Жана Луи, нашивала отлетевшие пайетки, откусывала нитки, но иногда выходила на кухню и готовила для всех большой итальянский ужин. Работала Лена под офортом Ренуара «На пляже в Берневале». Я всегда считал, что Ренуар перегибает палку: все эти легкие, бесконечно прелестные штришки — у меня от них голова болит. Тело должно быть немного безобразным, чтобы жить. Вот Фрэнк — другое дело, он знал толк в уродстве: он подарил Мэрилин набор золотых зажигалок с логотипом своего курорта и казино, которые теперь лежали на полке рядом с подносом зубочисток и томиком «Мадам Бовари».
В квартире на Пятьдесят седьмой улице явственно чувствовалось присутствие третьих лиц: начиная от памятных вещичек из главным образом выдуманного прошлого и заканчивая многочисленными портретами самой Мэрилин (в основном нарисованными ее поклонниками). Я очень быстро стал ощущать себя ее защитником — чувство весьма тривиальное и даже в чем-то напускное, но для нас обоих оно много значило. Меня как будто прислали, чтобы заботиться о Мэрилин. Теперь, когда она вновь осталась одна, на душе у нее было одновременно свежо и пусто: ей хотелось научиться принимать себя всерьез[17], ценить собственный опыт. И все же она не могла избавиться от человека, которым всегда была, от обворожительной и доступной девушки, которая сейчас стала пить и принимать снотворные.
Ей было тяжело. Она устала. Когда она стискивала меня в объятиях — своего защитника, хранителя и отраду, — я чувствовал гнет разочарования, как будто трудности, выпавшие Мэрилин в жизни (и в любви), только выявили ее слабые места, поставили ее перед собственной несостоятельностью. Но той зимой она радовалась своей свободе от Артура и от его закоснелой безупречной репутации.
А еще в квартире стоял мощный дух отступившего негодования, как будто Мэрилин наконец освободилась от человека, который излучал разрушительную энергию, — человека, ничуть не стремившегося подкреплять то хорошее, что в ней было, и то, без чего она не могла жить. Супруги зачастую состязаются друг с другом, верно? А плохие хотят не только уничтожить любимых, но и сокрушить саму их способность дарить любовь. Такие люди считают, что никто потом не вспомнит их вранья, нападок и капризов, но в действительности, кроме их ужасного поведения, в памяти бывших возлюбленных ничего не остается. Супружеским парам стоило бы поучиться у собак: сперва разобраться с собственной лавочкой, а уж потом открывать совместное дело с другим человеком.
Всего этого больше не чувствовалось в квартире. Вместе с пишущими машинками исчезли и упреки. Но в моей вселенной (уж будем откровенны, это вселенная полов и ковров) я то и дело натыкался на свидетельства того, что мистер Миллер пытался просвещать Мэрилин. Все книжки были новые, и ни одна из них не имела отношения к интересам двадцатилетней или совсем юной Мэрилин. Рядом с ванной, на очередной коробке из-под туфель «Феррагамо», выстроились следующие тома: «Корни американского коммунизма» Теодора Дрейпера, сочинения Рабле, «Демократия в Америке» Токвиля, «Часть моих мыслей» Эдмунда Уилсона и блестяще иллюстрированный «Маленький отважный паровозик». Все книги, кроме последней, Мэрилин читала только перед камерами, когда фотографы приходили снимать ее в домашней обстановке. В журнале «Лайф» она всегда появлялась с томиком «Улисса» или стихами Генриха Гейне на трепещущей груди. Жаль, я не мог посоветовать ей оставить всю эту чушь жлобам: читать умеют все, а Мэрилин помогала людям мечтать (как и Лена — до сих пор помню ее чудесные тальятелле в мясном соусе). Через некоторое время я стал замечать, что Лена обращается со мной так же, как доктор Сэмюэл Джонсон обращался со своим любимым котом Ходжем. Котяра изъяснялся александрийскими стихами — великий моралист их не слышал, но все равно кормил его устрицами, и кот был очень счастлив.
Мэрилин повсюду таскала меня с собой. Мы пережили немало веселых минут, гуляя по улицам: Мэрилин иногда заматывалась в шарф, надевала солнечные очки, и мы вместе мчались навстречу ветру, раскрыв рты, предвкушая новый опыт. Думаю, мы испытывали одинаковые чувства к невзгодам и несчастьям того времени — инстинктивное желание уничтожить пропасть между высоким и низким, которое со временем отчасти объяснит глубину нашей дружбы. Если во мне Мэрилин открыла актера, то я открыл в ней философа. Мэрилин, которую я знал, была пахучей, веселой и творцом до кончиков ногтей.
Мне нравилось сидеть на белом рояле и наблюдать, как она готовится к выходу в свет. Было что-то безупречно бесстыдное в том, как Мэрилин любовалась своим отражением: она точно сходила с центрального фрагмента замечательного триптиха Ганса Мемлинга «Земное тщеславие и божественное спасение», на котором тщеславие изображено рядом со своей белой комнатной собачкой, образцовой компаньонкой, стоящей на ковре из свежих цветов. Я молча наблюдал: тональный крем «Лейхнер», ресницы, тени «Осенний дым», блеск «Шерри а-ля мод», пудра «Дневная роса», носовые платки, булавки, шпильки, кисточки, помады, рассыпанные по подносу точно золотые пули, — и задавался вопросом, насколько наша любовь обусловлена необходимостью иметь тайну. Разве не был Кипер — пес Эмили Бронте — величайшей любовью ее жизни? Разве не любила она его превыше всех прочих созданий за силу и молчаливость и не наказывала за то, что он так хорошо ее знает?[18]
Некоторым женщинам необходимо чье-нибудь молчаливое присутствие — оно помогает им говорить, — и именно так, похоже, обстояло дело с моей хозяйкой: ее зрачки жадно расширялись перед зеркалом, пока она заканчивала ритуал своего перевоплощения. Рядом со мной на рояле стоял снимок Мэрилин, к которому прилагалось письмо от фотографа Сесила Битона. «…Почему-то мы чувствуем, что ее удивительное поведение — чистый фарс, — писал он. — Поразительная правда заключается в том, что мисс Монро — это самая настоящая сирена, бесхитростная, как дочь Рейна, и невинная, как лунатик. Подобно Ундине Жироду, ей всегда пятнадцать лет, и она никогда не умрет».