- Да что ты, брат! - по-бабьи всплеснул руками Иван и заквохтал: - Да рази я тебя когда в чём попрекнул? Да рази смею я подбивать тебя? Эко сказал: подбивать! Чай, ты старший, ты и указ! Али я тебя за язык-то тянул объявляться великим князем?
- Молчи!
- А коли не мило тебе в Сарай бежать, так не беги! Не поздно ещё передумать-то!
- Молчи!
- Вон Максим благочинный зовёт тебя к себе во Владимир увещевать! Так пойди к Максиму-то, покайся, откажись от тяготы! Чай, тебе за смирение-то и на небе воздастся, и на земле честен будешь…
- Молчи!
- А я-то, брат, вседенно лишь об одном молю Господа: чтобы дал волю на славу твою! Чтобы дал нам сил довершить дело батюшкино!
* * *
Полтора года прошло со смерти Даниила Александровича. Кажется, и невелик срок. Но одно дело жить под отцовской волей, совсем иное самим властвовать. Словно враз повзрослели братья. Да как не повзрослеть - такое дело удумали!
Юрий, довольно высокий и статный, набрался ещё мужицкой крепости. Под лёгкой рубахой угадывалось сильное, мускулистое тело. Безволосые кисти рук схватывали золотые браслеты. Он построжел, как-то заострился лицом, точно кожа сильней обтянула высокие скулы, прямой тонкий нос. Отпустил вислые усы, что переходят в узкую бороду. Несмотря на то, что узка бородка, но как-то умудряется расщепляться ещё на две острых прядки. За разговором он то и дело (знать, ещё не обвыкся) скручивает её ладонью в косицу, да она все одно распадается на стороны.
Даже за столом спокойствия Юрий не знает: руки его беспрестанно чем-то заняты, то нож воткнёт в столешницу, то волосы пригладит на голове, то ворот дёрнет, то за ухо ухватится, то за другое, точно в ушах у него беспрестанно свербит.
Уши у Юрия примечательные: хрящеватые, жёсткие, напрочь лишённые мочек, петлисты и столь плотно прилегают к черепу, что не враз и заметишь. Глаза серые, настороженные, точно всегда ждут подвоха. И при этом лицо как-то странно ухмылисто: создаётся то впечатление из-за тонких подвижных губ. Не знаешь, чего и ждать от него: то ли рассмеётся, то ли оскалится. Сколь яростно гневен, столь и безудержно весел бывает Юрий.
Иван совсем иной. Будто и не одного чрева выходцы. По-бабьи рыхл, толстомяс, в движениях умерен, словно всякий миг в руке сосуд с драгоценной влагой держит и боится её расплескать. Длинные сальные волосы ниспадают на вялые плечи - знак того, что по сю пору скорбит по батюшке. А лицом ещё гол, хотя и у него под носом и по щекам пробивается жидкая поросль.
Голос тихий, вкрадчивый. Говорит невнятно, будто слюной давится. Не говорит, а шелестит - всё время нужно прислушиваться. Причём никогда не глядит в глаза собеседнику: либо поверх него, либо куда-то на плечико, точно и нет того, с кем беседует. Впрочем, говорит Иван мало, больше помалкивает. Хотя, конечно, по обстоятельствам. Когда надо, бывает и речевит…
Наездами, глядя на новую московскую жизнь свежим взглядом, замечает Юрий вроде и неприметные перемены и дивится брату:
«Скор, Ванька! Тих да скор! Эку паутину успел наплести паучок!..»
Иван и в самом деле потихоньку, однако же крепенько стал подбирать под себя Москву.
Что может быть любопытнее для умного человека, чем управлять другими людьми? Иван тому искусству с юности у батюшки обучался. Да судя по всему, хоть и юн летами, а уж и теперь в том искусстве преуспевает. Конечно, до батюшки ему ещё далеко, но жизнь-то долгая, поди, насобачится людишек стравливать себе на выгоду.
А есть ли на свете иное, более надёжное средство для управления людьми? Одному одно посулить, другому - иное, а потом взять да и столкнуть их промеж собой лбами, да поглядеть, что получится. У кого лоб-то крепче? Потом, коли выгодно это тебе, так примирить, а коли прибытку в том нет, так и расправиться с виноватым, то бишь с неугодным. А уж ежели оба неугодны, так оба и виноваты. Землицу их, раз провинился, либо себе прихватить, либо малыми частицами Меж иными - преданными - распределить, дабы ещё продажней стали!
По твёрдому разумению Ивана не должно быть в княжестве людишек богаче или жаднее самого князя. Да ведь жаднее Ивана-то, поди, и не сыскать никого в целом свете!
Между прочим, первым, кого согнал он с земли, стал большой боярин Акинф Гаврилыч Ботря. Все припомнил ему Иван, чего и не было! Акинф-то ещё должен был Бога молить за то, что живым из Москвы утёк.
А на его земли Иван посадил черниговского боярина Родиона Несторовича Квашню. Он в ту пору как раз на Москву пришёл, да не один, а с преотличнейшей кованой ратью чуть ли не в две тысячи копий!
По тем временам, когда и вся-то Москва уж никак не более двадцати тысяч жителей составляла, каково приобретение завидное!
Тих, ласков, благочестив, улыбчив Иван Данилович… Никак Юрий в толк не возьмёт: чем, как сплотил вокруг себя нужных людей? А ведь сплотил! Старик Протасий Вельяминов в рот ему смотрит, точно сам из ума выжил, Фёдор Бяконт за ручку ловит, новые бояре, те что из Коломны пришли, приблизились, а старые-то московские бояре из тех, что и отцу смели порой возразить, примолкли. Да опять же, кто помер, кого отдалили за неугодностью и ненадобностью.
Другая ныне Москва! Если раньше Юрьева незлобного озорства пугалась, так теперь ласкового Иванова взгляда боится.
И не понимает Юрий, как то брату удаётся? Он, Юрий, бывает гневен до крови, до смерти, а над ним не то чтобы подсмеиваются, нет, конечно, но и на гнев его смотрят со скукой: а чего, мол, ещё от него ожидать? Будто все знают про него, что лишь подл и ничтожен. А Ивана-то - трепещут воистину! Ближние трепещут, дальние боготворят, как и должно быть государю.
Ведь про него (не то что про Юрия!) никто и слова дурного не скажет. Напротив, народ-то ещё и умиляется, глядя, как в великие праздники, а то и в будние дни, пеш возвращается он от заутрени, кротко улыбаясь всякому встречному. Да идёт-то как-то бочком, вроде бы неуверенно: мол, не князь я над вами, люди добрые, всего лишь княжич, не могу осчастливить покудова…
А людишки-то уж тем счастливы, что видят его! И день ото дня крепчают шаги его толстых коротких ног.
- Да неужто и в самом деле, он, Юрий, лишь подл и ничтожен, а Ванька - велик и страшен?
Несправедливо то! Не по чести!
Юрий за это время упрочился в Переяславле. Без татар воротись от Тохты, Андрей Александрович потерял последнюю надежду выбить оттуда племянника. Затаился в бессильной злобе на Городце.
Юрий же, без битвы одержав победу над самим великим князем владимирским, так уверовал в свою мощь, что в первое же лето по смерти отца напал на Можайск.
Можайск был окраинным городом сильного Смоленского княжества. Окраинным, но отнюдь не захудалым и важным по своему значению. Он был связан с узловым перепутьем того времени Волоком-Ламским, через который в Низовую Русь шли латиняне и новгородские гости. Кроме того, стоял он у истоков Москвы-реки. Владея Можайском и Коломной, Москва становилась полноправной хозяйкой всей реки, по имени которой была и названа, от истока до устья.
Конечно, в верховьях Москва-река была не больно судоходиста, да и в низовье не Волга, а всё-таки - путь. Не Яуза с её бедными мытнями. Видно, примыслить к Москве Можайск было в загаде ещё Даниила Александровича.
Как врасплох оттяпал Данила у Рязани Коломну, так врасплох, волчьим наскоком, отнял Юрий Можайск у Смоленска. Конечно, этот первый самостоятельный поход Юрия мог бы окончиться крахом, поди, поломал бы он зубы на Можае, кабы, как водится, оповестил заранее о том, что идёт с войной. Но он напал на Можайск по-татарски, внезапно - после батюшкиных сороковин ещё вся Москва хмельна была.
Словом, Юрий со своими переяславцами, знать, соскучившимися по военной добыче, неожиданно легко взял Можайск, объявил его московским пригородом, а можайского князя Святослава Глебовича привёл в Москву пленником. Возмущённые смоляне, не успевшие подойти Можайску на выручку, все ещё чухались, сбивали полки на Москву, но уж поздно было кулаками махать: Святослав - не Константин Рязанский, которого по сю пору держали заложником на Москве, - легко смирился с потерей наследной вотчины, зато взамен получил не только свободу, но и дальний город Дебрянск, жители коего, узнав о постигшем Святослава несчастии, позвали его на княжение.