Красноречивее всего характеризует состояние учителей замершей от страха школы поведение старого историка, еле-еле выдавливающего из себя слова из опасения, что любая фраза может стать для него роковой. Учителя хорошо понимали свое положение: им приходилось ежедневно высказываться публично в то время, когда ценой неточной формулировки была свобода и даже жизнь. Однако и в таких условиях, как будет показано в следующем разделе, кому-то удавалось не только сохранять свое «я» и действовать наперекор обстоятельствам, но даже противостоять власти.
Ответ на репрессии
Учителя в 1930-е гг. отнюдь не делились на активных проводников и пассивных жертв государственной политики. Считанные единицы открыто выступали против власти, многие плыли по течению, но кому-то удавалось не подчиниться диктату режима. В частности, учителя добивались хороших условий работы и отстаивали право на личную жизнь. Бывший учитель Самарин после войны рассказывал, как его коллег заставляли с утра до ночи заниматься «общественно полезными» делами и в таких условиях «каждодневная борьба за свободное время стала частью общей борьбы с режимом»{658}. С прямо противоположных позиций партийный лидер Жданов предостерегал, что «любой довольно толковый контрреволюционный учитель» с помощью разных «хитростей» будет ежедневно и всеми возможными способами знакомить учащихся со своими «антисоветскими» взглядами{659}.
В то время как и Самарин, и Жданов видели вокруг только конфронтацию про и антисоветских сил, учителя жили куда более приземленными заботами: они беспокоились о своих близких и учениках, их волновали отношения с коллегами и соседями. Но одни учителя иногда косвенно, а иногда и прямо противостояли режиму, а другие взяли на вооружение его риторику и всячески ему подыгрывали{660}. Вопрос, как реагировать на репрессии, каждый из учителей эпохи сталинизма решал сам, в соответствии со своим пониманием роли педагога и политическими взглядами.
Для многих даже просто прийти в школу означало совершить мужественный поступок. У сотен, если не тысяч, учительниц забрали мужей, они переживали за судьбы любимых, ждали ареста других родственников, страдали от одиночества, но им нужно было держать себя в руках во время уроков, выглядеть достойно перед родителями и коллегами. У сталинградской учительницы Зины Борисовны Гореловой по голословному обвинению арестовали мужа, и все 1930-е гг. она каждый день ждала, что и ее тоже заберут. Тем не менее Горелова, по воспоминаниям ее дочери, продолжала работать, хотя замирала от каждого шороха за дверями класса, а звук шагов заставлял ее думать, что это пришли за ней{661}. Как показано в начале этой главы, аресты родителей школьников тоже влияли на учителей. Когда в конце 1937 г. двенадцатилетняя девочка и ее брат, собравшись с духом, «доложили» своей учительнице Инне Федоровне Грековой об аресте своих родителей, она взглянула на них с деланным удивлением: «Да? А мне вы зачем это говорите? Марш обратно в класс»{662}.
Казалось бы, лучшее, что могли посоветовать в такой ситуации своим детям учителя, сделать вид, будто ничего не случилось. Однако московская школьница Нина Костерина получила более весомую поддержку. Она рассказала своей учительнице, что ее двоюродную сестру после ареста в 1937 г. родителей отправили в детский дом: «Татьяна Александровна очень расстроилась и дала для нее немного денег». Когда летом 1938 г. арестовали отца самой Костериной, учительница снова ее утешила: «Я пошла к Татьяне Александровне и плакала навзрыд, пока с ней говорила»{663}. Хотя из дневника Костериной об отношении Татьяны Александровны к советской власти ничего узнать нельзя, ее забота и сострадание сами по себе были вызовом господствующему дискурсу, требующему «безжалостного» подавления «враждебных элементов». Сами учителя в трудные минуты тоже вызывали сочувствие и порой находили помощь. Когда московскую учительницу Трейвус, о которой шла речь выше, уволили как троцкистку — по тревожным сообщениям чиновников от образования, «дети плакали и показывали, как они опечалены»{664}.
Далеко не все учителя вели себя достойно и защищали учеников. Кто-то, наоборот, позаимствовал у политиков терминологию и стиль поведения для укрепления своей власти над школьниками. Один карельский учитель пенял своим первоклашкам на то, что они не «оправдывают доверия партии»: «Какие же вы строители коммунизма, если даже домашнее задание шаляй-валяй делаете?». В школе под Днепропетровском опытный учитель И. С. Бабич «поддерживал строгую дисциплину», объявляя всех нарушителей дисциплины «врагами народа». Его молодая коллега Литовченко считала такие «педагогические приемы» неприемлемыми, хотя «эти слова вразумляли даже самых отъявленных хулиганов». Весь 1937/1938 учебный год, в разгул террора, саратовский учитель грозил озорникам отправить их «на Ленинскую», где располагалась ближайшая тюрьма. Красноярец Силинский объявил детям, что он для них «и Сталин, и Молотов», а москвичка Левшина потрясала перед классом стулом и кричала: «Я сильнее вас и буду делать, что хочу»{665}.
Начальство считало своим долгом ругать таких учителей за злоупотребление властью, но надо отметить, что подобное поведение учителей мало отличалось от поощрения доносительства некоторыми «педагогами». По воспоминаниям одного эмигранта, молодой учитель-комсомолец ругал детей, когда они «не сообщали, что видят и слышат дома и на улице». И в той же самой школе старого учителя Семинова «арестовали за то, что он не проводил собраний и диспутов среди учащихся, на которых, видимо, ставилась цель выработать в них качества разоблачителей»{666}. По воспоминаниям, некоторые учителя ретиво выполняли требования властей, другие же исподволь сопротивлялись превращению школы в территорию репрессий.
Хотя считанные единицы охотно и активно содействовали террору, донося на своих коллег, еще меньше выказывали готовность открыто противостоять обвинениям и репрессиям. Нежелание учителей встать на защиту уборщицы или отказ вступиться за раскулачиваемых коллег, о чем было рассказано в первой главе, являются примерами характерного поведения людей эпохи сталинизма. Известны лишь единичные случаи протеста или прямого неповиновения. Так, в конце 1937 г. массовое увольнение «врагов народа» в узбекском районе вызвало небывалое возмущение в местных школах{667}. В другом конце страны (об этом рассказал в интервью один эмигрант) большинство учителей активно вступились за свою коллегу Конову которую директор хотел выгнать за помощь ученику во время репрессий 1937 г.{668} Однако придавать большое значение этим случаям не стоит, потому что большинство было пассивно и молчаливо.
Учителям не давали раскрыть рот — кара следовала незамедлительно. Когда члена партии учителя Лескова обвинили в хранении «троцкистской контрабанды», директор школы, трое учителей и начальник роно взялись защищать своего товарища. Вскоре всех пятерых исключили из партии (и наверняка сняли с работы). Учительницу Покровскую, о которой мы уже говорили, уволили за утверждение, что священники, по конституции, получили право голоса. Другой учитель осмелился осторожно заметить, что в ее словах нет никакой ошибки, если посмотреть конституцию, но директор школы пригрозил строго наказать любого, кого заподозрит в религиозной пропаганде{669}. Судя по последним примерам, учителя помалкивали не без оснований, даже легкого намека на несогласие хватало, чтобы государство обрушило на головы их самих, коллег и, возможно, членов семьи всю свою репрессивную мощь.