Он промолчал. Ко мне начало возвращаться самообладание. И даже быстрее и проще, чем я думал. Главное сейчас — дознаться, что он сделал с фотоаппаратом. А потом уж я вызову официанта — пусть звонит Бегину.
— Если бы вы знали, — продолжал я, — чего я из-за вас натерпелся, проявили бы снисходительность. Голова все еще трещит от вашего удара вчера ночью. И если вы еще не засветили мои пленки, хотелось бы получить их назад до появления полиции. Понимаете, меня не отпускают в Париж до тех пор, пока дело не прояснится. Ну вот, теперь оно прояснилось, и я рассчитываю на ваше благоразумие. Между прочим, с аппаратом-то вы что сделали?
— Это что, ловушка? — Он посмотрел на меня с хмурым удивлением и, помолчав немного, добавил: — Понятия не имею, о чем вы говорите.
— Дурака валяете? — пожал я плечами. — О господине по имени Бегин приходилось слышать?
Он отрицательно покачал головой.
— Ну так, боюсь, скоро услышите. Он служит в Sûreté Générale, прикрепленной к управлению морской разведки в Тулоне. Говорит вам это что-нибудь?
Он медленно вышел на середину комнаты. Я изготовился к защите, не упуская при этом из виду кнопки звонка. Шаг-другой, и я до нее достану. Если еще раз тронется с места — пора. Но он стоял не шевелясь.
— Слушайте, Водоши, мне кажется, мы просто не понимаем друг друга.
— А мне так не кажется, — улыбнулся я.
— Хорошо, в таком случае я вас не понимаю.
— Ну к чему отпираться? — нетерпеливо вздохнул я. — Будьте же благоразумны. Пожалуйста. Что вы сделали с моим фотоаппаратом?
— Это что, неудачная шутка?
— Ничуть, и скоро вы в этом убедитесь. — Чувствуя, что ситуация выходит у меня из-под контроля, я начал раздражаться. — Предлагаю обратиться в полицию. Имеете что-нибудь против?
— В полицию? Ничуть. Это в любом случае надо сделать.
Возможно, он блефовал, но мне сделалось немного не по себе. Без вещественного доказательства в виде фотоаппарата, я был совершенно беспомощен. Пришлось сменить тактику. Секунду-другую я угрожающе смотрел на него, потом слабо улыбнулся.
— Знаете, — робко заметил я, — у меня возникло нехорошее подозрение, что я совершил дурацкую ошибку.
— Лично я в этом не сомневаюсь. — Он настороженно глянул на меня.
— Послушайте, — вздохнул я, — мне действительно очень жаль, что я доставил вам столько неудобств. Чувствую себя последним дураком. Вот уж месье Дюкло позабавится.
— Кто? — Вопрос прозвучал как пистолетный выстрел.
— Месье Дюкло. Славный старикан, немного болтливый, правда, но очень симпатичный.
Я заметил, что Шимлеру пришлось приложить некоторые усилия, чтобы взять себя в руки. Он подошел ко мне и проговорил со зловещим спокойствием:
— Кто вы такой и что вам от меня надо? Вы из полиции?
— Ну, с полицией я в некотором роде связан… — на мой собственный слух это прозвучало достаточно тонко, — а имя мое вам известно. Нужно же мне немногое: что вы сделали с моим фотоаппаратом?
— А если я повторю, что понятия не имею, о чем идет речь?
— В таком случае я сделаю так, что вас подвергнут официальному допросу. Более того, — я пристально посмотрел на него, — станет известно то, что вы, кажется, предпочли бы сохранить в тайне, — что ваше имя вовсе не Хайнбергер.
— Полиции это и так известно.
— Знаю. Сожалею, но вынужден сказать, что придерживаюсь весьма невысокого мнения об умственных способностях местных полицейских. Понимаете, о чем я?
— Честно говоря, нет.
Я улыбнулся и, обходя его, направился к двери. Он схватил меня за руку и развернул лицом к себе.
— Послушайте, кретин вы этакий, — яростно прошипел он, — даю слово, что ничего не знаю о… — Он оборвал себя на полуслове. Похоже, что-то решил. — Садитесь, Водоши, — предложил он.
— Но…
— Садитесь. На стул.
Я сел.
— А теперь слушайте. Не понимаю, что с вами происходит, но вы явно вбили себе в голову что-то насчет меня. Как бы там ни было, у меня такое впечатление, что факт сокрытия моего настоящего имени подтверждает ваши подозрения. Верно?
— Более или менее.
— Что ж, отлично. Однако причины, по которым я использую имя Хайнбергер, не имеют к вам ни малейшего отношения. Причины эти известны герру Кохе, полиция знает мое настоящее имя. Вы же, не имея о них ни малейшего представления, намерены предать это дело гласности, если я не предоставлю вам информации, которой не владею. Верно, опять-таки?
— Более или менее. То есть если вы действительно ею не владеете.
Последние слова он пропустил мимо ушей и сел на край кровати.
— Не знаю, как вам это стало известно. Наверное, от местной полиции, и до паспортов в шкафу вы добрались. В любом случае я должен остановить дальнейшую утечку информации. Видите, я с вами совершенно откровенен! Я должен вас остановить. И единственный возможный способ сделать это — объяснить мотивы, которыми я руководствуюсь. Ничего такого особенного в них нет. Мой случай далеко не уникален.
Он умолк и принялся раскуривать погасшую трубку. Наши взгляды встретились, и я снова уловил в его глазах ироническое выражение.
— Водоши, вид у вас такой, будто вы ни единому моему слову не собираетесь верить.
— Прямо такой вот вид? — грубовато парировал я.
Он задул спичку.
— Ладно, увидим. Но вы должны запомнить одно. Я вам доверяюсь; хотя и выбора у меня нет. К тому же я не могу заставить вас поверить мне.
В паузе, возникшей после этих слов, ощущался намек на вопрос. На какое-то мгновение я размяк. Но только на мгновение.
— Я не доверяю никому, — коротко бросил я.
— Ну что ж, коль вы настаиваете… — Он вздохнул. — Но это долгая история. И началась она в 1933 году…
— Я редактировал в Берлине социал-демократическую газету «Телеграфблат». — Он пожал плечами. — Теперь она больше не выходит. В штате у меня было несколько сильных журналистов. Газета принадлежала одному владельцу лесопилки из Восточной Пруссии. Это был хороший человек, реформатор по натуре, большой почитатель английских либералов XIX века: Годвина, Джона Стюарта Милля и других подобных деятелей. Он сильно переживал смерть Штреземана.[35] Время от времени он присылал мне передовицы на тему человеческого братства и необходимости перехода от борьбы между капиталом и трудом к сотрудничеству, основанному на христианском учении. Должен сказать, он был в наилучших отношениях со своими работниками; но насколько я понимаю, хозяйство его было убыточным. А затем пришел тридцать третий год.
Беда послевоенной немецкой социал-демократии заключалась в том, что она одной рукой отстаивала то, с чем боролась другой. Она верила в свободу капиталиста эксплуатировать рабочего и в свободу рабочего объединяться в профсоюзы и бороться с капиталистом. Она пребывала в иллюзии, что возможности компромисса безграничны. Она верила в возможность создания Утопии в рамках Веймарской конституции и в то, что самая действенная политическая концепция — это реформы, а дыры, возникшие в днище прогнившей мировой экономической системы, можно залатать материалами с верхней палубы. Ну а хуже всего то, что она верила, будто силу можно превозмочь доброй волей, а с бешеной собакой справиться — поглаживая ее по шерсти. В 1933 году немецкую социал-демократию покусали так, что она скончалась в муках и агонии.
Газету «Телеграфблат» закрыли одной из первых. Дважды на нас совершали налеты. Во второй раз забросали ручными гранатами наш наборный цех. Правда, тогда мы выстояли. Повезло: нашлась типография, готовая печатать такую, как у нас, газету. Но это продолжалось всего три недели. Хозяину типографии нанесла визит полиция. В тот же день пришла телеграмма от владельца, извещавшая, что убытки в бизнесе вынуждают его продать газету. Покупателем оказался один функционер нацистской партии, и я узнал, что оплата была осуществлена векселем, выписанным на один из детройтских банков. На следующий день меня арестовали на дому и посадили в полицейский изолятор.