Девушка осталась позади
Ребенок Зефир рос в Ванилле, Миссисипи: собирал хлопок по испольной системе, бренчал на банджо, жил бедной и трудной речной жизнью от найма до расчета на одной из самых богатых земляных россыпей в мире, вечно недополучал заработанные деньги, учился письму и арифметике, болел и травился цветами фасоли, а еще молился. После нескольких лет такой жизни он бросил все, взял банджо и отправился по территориям с карнавальным шествием, заодно играя африканского плута – просунув голову сквозь дырку в простыне, он подмигивал и гримасничал перед толпой белых мужчин и мальчишек, которые по очереди, широко размахиваясь, швыряли в него мяч – «Виктрола» в это время, скрипя, наигрывала: «Пляши, черномазый». Карнавал кончился в захолустном овечьем городке Невады, Зефир остался без гроша, так что пришлось продавать за два доллара банджо, и этих денег ему хватило на половину дороги до Ваниллы. Вторую половину он прошел пешком, явился домой со стертыми ногами и впрягся теперь уже навсегда в круг исполья, чтобы получать свою жалкую долю радостей от секса, выпивки и музыки. В 1930 году его сфотографировал белый из Управления охраны ферм – Зефир позировал в своей рабочей одежде, странном костюме из тряпок, пришитых к другим тряпкам сотней болтающихся ниток и в шляпе из проеденного молью фетра. Он сделал детей четырем женщинам и предоставил их самим себе. Завел беспородного пса и назвал его Хлопковый Глаз – пес прославился тем, что зализывал людские раны, и за эту услугу Зефир брал пятак. Как-то в бедный засушливый год у него в огороде вырос невероятных размеров амарант. Зефир прилежно поливал растение, следил, чтобы вокруг не было сорняков, восхищался его размерами – стебель был толщиной в два больших пальца. Он вырос до десяти футов, после чего упал, не выдержав собственного веса, – величайший амарант на свете остался в памяти всех, кто его видел.
Зефир мало говорил – за него пело банджо, – никогда не выдавал своих секретов, никогда не сообщал, о чем думает, лишь о том, чего хочет, о том, что мог бы получить – до тех пор, пока после демонстрации новой хлопкоуборочной машины «Международный жнец» не пришло время расчета, и мистер Пелф не объявил, что за год Зефир заработал ровно три доллара; он в последний раз положил деньги на похоронный счет, лег на застеленную тряпками кровать и попросил принести ростбиф с шампанским (эти два кулинарных излишества приобрели для него статус иконы после того, как ему довелось их попробовать пятьдесят лет назад на празднике Четвертого июля – распорядитель карнавала устроил тогда пир в модном ресторане Де-Мойна, расплатившись поддельным чеком). Дочь по имени Лэмб, единственная из всех его детей, дожившая до этого дня, принесла на блюдце жареный свиной хрящ и стакан шипучки. Зефиру было восемьдесят три года, он очень устал, а лицо покрывали глубокие морщины, похожие на швы стеганого одеяла.
– Нет, – сказал он, завернулся в серое покрывало, повернулся к стене, закрыл глаза, и так и пролежал два дня, не шевелясь и не говоря не слова, пока не умер, изнуренный великой и вечной борьбой.
Байю-Ферос
Лэмб дотянулась до подоконника, нажала на кнопку будильника, накрыла свитером запотевшее зеркало, сняла с комода фотографии детей и завернула их в бумагу. После похорон старика в мае 1955 года Лэмб с тремя детьми – Октавом, Идой и Мэри-Перл – переехала в Байю-Ферос, Луизиана, вместе со своим дружком, Уорфилдом Данксом (бледно-карие глаза в ободке чистого голубого цвета), Там они купили радио и начали слушать профессора Боба, короля проигрывателей из Шривпорта. Через час после того, как они сняли эту халупу, Мэри-Перл наступила на осиное гнездо и прямо в старом цветастом платьице рванула сквозь заросли колючек, прыгая, как ненормальная, огромными дикими подскоками так, что только мелькали на солнце тонкие и искусанные девчоночьи ноги.
Через год несчастный Уорфилд погиб на шоссе: остановился рассмотреть шестисотфунтового борова, несшегося прямо по середине дороги, и в это время пожилая белая женщина въехала на «шевроле» в зад его машины. Лэмб работала на кухне у белого президента колледжа (разрешалось уносить домой кожу, жир, ноги и головы консервированных куриц, картофельные шкурки и черствые горбушки) за пять с половиной долларов в неделю. Надеялась когда-нибудь перебраться наверх – перетряхивать льняные кремовые простыни, стирать пыль с подоконников, расставлять туфли миссис Арстрэддл на косых полках. Дети подрастали. Октав, уже почти мужчина, ловил в заливе рыбу. Ему нужна новая лодка, из которой не надо будет вычерпывать каждые десять минут воду, и с хорошим мотором. Она молилась, чтобы Мэри-Перл не попала в беду, не очень надеясь на результат – девочка была слишком хороша собой и сводила мальчишек с ума. Настоящей бедой была Ида – в восемнадцать лет она выросла до шести футов двух дюймов и весила почти триста фунтов; некрасивая, черная, нос картошкой, щель между зубами; когда девочки прыгали через скакалку, она всегда крутила веревку. Драчливая, с зычным голосом – ей бы родиться мальчишкой. Может она и успокоится после того, как родит первого ребенка, а может и нет – судя по замашкам, она ненавидела мужчин и не собиралась рожать детей, говорила, что на нее не заберется ни один мужик, крушила все на своем пути, а под кроватью у нее была свалена куча книг и журналов в желтых обложках – такого пыльного беспорядка Лэмб в жизни не видала. В любое время дня и ночи к ним в дверь стучались какие-то тетки с новым бумажным хламом.
– С таким видом – можешь не волноваться, – говорила Лэмб. – Ни один мужик на тебя даже не посмотрит.
– Я знаю, какой у меня вид. Ты повторяешь это с тех пор, как я научилась ходить.
Вырывание волос
В восьмом классе Ида потащила свою подружку Тамонетт в центр города вырывать белым волосы. Они шагали по пыльной дороге, держась за руки и распевая «Иисус в телефонной трубке». Обе обладали весьма опасным чувством юмора – после собственных шуток им приходилось давить в себе смех, чтобы не вляпаться в историю. Тамонетт была худенькой, низкорослой и считала, что обязана стать такой же храброй, как сестра ее бабушки Мэралайн Брюлл, которая в 1920 году уехала в Париж прислуживать в белом семействе, там научилась летать на аэроплане, вернулась на юг и распыляла по полям удобрения, пока в 1931 году белый фермер не подбил ее самолет из ружья прямо в небе; но даже тогда она не утратила присутствия духа, направила горящую машину прямо на этого человека с ружьем и погибла вместе с ним.
– Что это на тебе за джинсы? – критически поинтересовалась Тамонетт.
– Спроси чего полегче. Джинсы и джинсы, – ответила Ида, поворачиваясь, чтобы разглядеть этикетку.
– Дура, за этой фирмой ККК, они делают на нас деньги. И, между прочим, за жареными курями, которые ты так любишь, тоже. Выкинь лучше эту гадость.
– Тамонетт, ты-то откуда знаешь?
– Дура, кто ж этого не знает?
До Фероса было четыре мили, и город пугал их своими машинами, тротуарами и светофорами. Казалось, все белые смотрят им вслед и знают, что у них на уме.
– Теперь слушай, – сказала Ида. – Только один волос, и чтоб не хапала целую жменю, только один волос – а если кто заметит, говори: «ой, звиняйте, мэм, верно зацепилася за браслетку».
– И чтоб ты на меня не смотрела.
– Точно. И сама не смотри. Запомни: только один волос. Так больнее.
Универмаг Крэйна с его вечной толкучкой вполне подходил для операции, но только не пятачок на первом этаже, вокруг эскалатора. Сделав свое дело, девочкам надо как можно быстрее затеряться среди людей, и Тамонетт показала глазами на прилавок возврата, где примерно пятеро белых дожидались своей очереди, чтобы вернуть хлам, на который они зря потратили деньги; эти люди держались кучкой, болтали и тянули шеи, высматривая, скоро ли закончит тот, кто стоял сейчас у прилавка.
Ида выбрала двух толстых теток: у Номера Один были светлые волосы, мужиковатое лицо и свободное розовое платье; она разговаривала с Номером Два – толстопузой дамой с пучками фиолетовых кудряшек. Айда подобралась достаточно близко и хорошо слышала их разговор.