Женщина на fais dodo
Фотограф Ольга Бакли, высокая белокурая женщина с курчавыми, как у африканки, волосами и в красных брюках-клеш, славилась своим умением вовремя оказаться в нужном месте и пробраться в центр любых событий; сейчас она поставила машину на пыльном неровном дворе перед танцзалом – дощатым строением, обитым понизу гофрированным железом и с такой же гофрированной крышей. Женщина приехала на новом «де-сото» с плавниками-стабилизаторами и автоматическим управлением. В прошлом году ее лучший снимок появился на обложке журнала «Лайф» – агонизирующее лицо крупным планом, голова с выпученными глазами на куче матов – двадцатилетний прыгун с шестом умирал под щелчок фотоаппарата.
Свое задание она получила от вашингтонского Института изучения внутренних районов Америки, финансируемого правительством архива, в котором трудились аккуратные мужчины с седыми козлиными бородками. Она никогда не расслаблялась, не пила – даже несмотря на чьи-то слова о том, что выпивка у каджунов вместо рукопожатия, – не танцевала, не понимала, что хорошего все находят в bourrée, зевала на ипподромах, ежилась на бойнях, ни разу не пробовала мясо коровьих хвостов и cocodrie, не умела балансировать на ялике, не спала на подушке из сухого мха, не принадлежала к католической церкви, никогда раньше не видела стиральных досок или наперсточных ритм-секций, рисовых или тростниковых полей, не погоняла мула, не скакала на лошади, не ловила свиней, не понимала французского языка и не любила женщин. Она курила одну сигарету за другой. Почти на всех ее снимках были запечатлены мужчины, хотя для одного или двух ей позировали ткачиха бабушка Реню (похожая на мужчину) и мадам Фортье – пятикратная вдова: склонившись с иголкой над стеганым одеялом, она таращилась прямо в объектив глазами редкого фиолетового цвета.
Уже в зале к ней боком протиснулась литераторша по имени Уинни Уолл.
– Все уже думали, что вы потерялись.
– Я никогда не теряюсь.
Уинни Уолл, молодящаяся и не признававшая бюстгальтеров дама, сейчас была одета в ситцевое платье «Матушка Хаббард» с узором из веточек и тащила за собой магнитофон. Эта женщина была способна задать человеку сотню безжалостных вопросов на таком деревянном и нелепом французском языке, что люди обычно не выдерживали и умоляли ее говорить по-английски. При взгляде на нее казалось, будто ей вот-вот станет дурно: подмышки ее вечно промокали, грубая кожа на лице без намека на косметику или губную помаду лоснилась от пота, а спутанные сальные волосы свисали до плеч.
– Она очень больна, у нее болезнь в особом месте, – шепнула в бледное невесткино ухо миссис Блаш Лелёр, traîteuse [248]. Они стояли в специально отделенной от танцевального зала детской комнате с огромной кроватью, на которой хватило бы место для дюжины детей. В главном зале играли «Невезучий вальс». Невестка попросила traîteuse подержать тарелку с «зефирной радостью Криспи», пока она уложит Дебби. После вальса к микрофону вышел конферансье по имени Аршан.
– Хозяин бело-бордового пикапа. У вас не выключены фары.
Traîteuse, высокая женщина с большими сильными руками была в розовых слаксах и пурпурной ацетатной блузке с обшитыми материей пуговицами и китайским воротником. На шее у нее болталось двенадцать нитей искусственного жемчуга, самая длинная свешивалась ниже пояса. В шестьдесят пять лет ее волосы оставались черными, как сажа, и курчавыми, как сухие стебли одуванчиков. Она носила позолоченные очки «арлекин» с затемненными стеклами. В высохших мочках ушей болтались перламутровые шарики. На морщинистом лице застыло туповатое, но милое черепашье выражение, губы накрашены помадой цвета «барбекю». Невестка накрыла не желавшего засыпать ребенка красной шалью и запела наполовину по-американски, наполовину по-французски:
– …засыпай, малыш bébé, утром дам тебе вишневый пирожок… – Белая кожа ее рук блестела, как лакированная. Музыка опять прекратилась, микрофон взвизгнул и запищал.
– Хозяин двухтонного пикапа, если вы сейчас не выключите фары, вы пойдете домой пешком. Вы уже почти посадили аккумулятор.
– Я чувствую эту болезнь по запаху. Она у нее в особом месте, бедняжка не может даже надеть трусы, так ей больно. И никому ведь не скажешь. Фотографша, она ее не любит, не хотела, чтобы она приезжала. Они вдвоем изучают каджунов. – Она рассмеялась с добродушной злостью. В дверной проем было видно, как молодая женщина берет из чьей-то протянутой руки бутылку пива.
– От пива ей будет только хуже, – сказала миссис Блаш Лелёр, – пиво очень вредно в таком состоянии. Лет десять назад была у нас в приходе женщина, ее раздуло так, что особое место стало похоже на куски арбуза, ужасно чесалось и горело огнем. Ее муж – он был альбинос, и я сперва подумала, что это все из-за того, что кое-что от него в нее попадает, ты понимаешь, о чем я, что все из-за этого – но он не мог даже находиться с ней в одной комнате. Она молила о смерти и плакала день и ночь, такая сильная была боль.
– Так из-за чего же?
– От пива. И еще продукты и приправы, совершенно обычные для других людей, простые вещи: окра, сладкий картофель, фасоль и орехи, пекан и даже овсянка. Ко мне это пришло во сне. Мне снилось, как она пьет пиво и страдает. Для начала я заставила ее пять дней поститься и пить только дождевую воду, чтобы очистить ее тело от ядов. Затем я дала ей немного кукурузного хлеба и салата, рис и другую легкую еду, это ее насыщало, но не воспаляло особо восприимчивые места. Она прожила много счастливых лет, пока какой-то злодей не поставил кость в банке на верхнюю ступеньку лестницы; с испугу бедняжка впала в каталепсию и умерла. Как поживает мадам Мэйлфут?
– Она хорошо себя чувствует, если не считать артрита, но стала совсем бессердечной. Почти не прикасается к внукам. Просто не обращает на них внимания, так получается. Онесифор спит один в своей постели. Почти все время она сидит в комнате Белль. Что мы можем сделать? Есть от этого какое-нибудь лечение?
Музыка опять смолкла, и высокий голос Аршана произнес: – Вы бы лучше позвонили своей мамаше, хозяин пикапа – никак вам теперь не добраться до дома.
– Хотите ли вы, чтобы я этим занялась?
Невестка на минуту задумалась. Это было не ее дело, и лучше бы ей в него не лезть. Онесифор и Бадди, вот кто должен разговаривать с traîteuse. Но почему-то она была уверена, что они не станут этого делать. Она подумала о детях, бабушка так холодна, даже когда их обнимает, отворачивается, словно от червяков.
– Да.
– Очень хорошо. Эту женщину заморозило горе. Она сама запечатала свое сердце. Она ничего теперь не боится – ни смерти, ни Господа; ад для нее наступил на земле. Она ничего не чувствует к своему мужу, раз покинула его постель. Она ничего не чувствует к своим внукам, раз холодна с ними и не замечает их. Она не замечает и тебя. Но как же ее сын Бадди, она так же холодна и к нему?
– Ко всем. Кроме рыжего кота. В ту грозу, когда свалило молнией коров – она смеялась, что коровы валяются в грязи, – кот тогда сидел под окном, и она умоляла его подвинуться. Она называла его cher.
– Может это и добрый знак. Она хотя бы что-то чувствует. Плохо, что именно кот завладел ее вниманием. Но через эту узкую трещину можно влить в ее сердце лекарство, которое вернет ее к семье. Позволь мне положить это дело к себе под подушку. Приходи, если сможешь, через пару дней, у меня будет план.