Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Он был невысок, на мясистом лице выдавалась челюсть. Маленькие глубокие глазки, темно-русые брови изогнуты дугой (он приглаживал их чуть смоченным слюной пальцем), а над ними, словно панель, высокий лоб цвета фруктового дерева. Короткая шея уничтожала всякую надежду на элегантность. Руки у него были толстыми и мускулистыми, чтобы лучше, как он говорил, сжимать аккордеон, а кисти заканчивались сильными, но тонкими пальцами, умевшими двигаться очень быстро. Не слишком стройный торс, короткие тяжелые ноги, так же густо заросшие волосами, как и грудь. Тяжелый – это слово приходило на ум Адине при взгляде на его обнаженные бедра.

Беспокойный и порывистый – его лицо меняла каждая фраза, идея или мысль, что рвалась наружу. Он сам придумывал себе прошлое – взамен того, которого никогда не существовало. Ничем не примечательные события он превращал в истории, мелкие неприятности вырастали до истинных драм, а голос раздувал их еще сильнее. Dios [71], удивлялись официанты и растерянные дети, как можно столько говорить, наверное во младенчестве его укололи иголкой от «Виктролы».

Но были в его жизни моменты, которых он никогда не смог бы описать словами: когда, словно птицы в общем полете, сливаются вместе голоса, и по телу слушателя пробегает счастливая дрожь. Или когда музыка бьет из инструмента, словно кровь из вскрытой артерии, а танцоры, захлебываясь этой кровью, топают ногами, сжимают скользкие руки партнеров и кричат во все горло.

Его голос возбужденно бросался от верхних нот к нижним, иногда делая глубокие паузы для эффекта – для звукового эффекта. Когда он не говорил, он пел, собирая вместе слова и музыку: «Спи-засыпай, моя прекрасная Адина, и черный волос твой на беленькой подушке, должно быть полная луна тебя к моей постели привязала». Хотя размер ноги у него был не маленьким, ему нравились элегантные туфли, и он покупал их при первой же возможности, правда всегда дешевые, так что не проходило и месяца, как коробилась кожа, и отлетали каблуки. Напиваясь, он впадал в отчаяние, своя же собственная музыка бросала его в пещеры, полные гуано и костей летучих мышей, изглоданных дикими зверями.

Я рожден в нищете
Я один в этом мире
Я тружусь, чтобы жить
Я искал красоту
Но нашел лишь уродство и злобу людскую…

Его работа была абсолютно идиотской, и именно этим она ему нравилась, он получал болезненное удовольствие, когда белые тарелки, перепачканные соусом и сыром, ненавязчиво соскальзывали со скатерти прямо в пластмассовый таз, ему нравилось собирать миски с плавающими в соусе обрывками салата, воткнутые в жир окурки сигарет.

Наступал вечер, и он входил в другой мир: аккордеон у груди, сильный голос управляет движениями и мыслями двух сотен людей, он непобедим. В ресторане он был рабом не только по долгу службы, но и по собственной внутренней склонности. Его день начинался в семь утра пустыми чашками из-под кофе и крошками сладких пирогов, а заканчивался в шесть первой порцией вечерних тарелок. Он знал всех дневных официантов, их было семеро. Все, кроме одного, с уважением относились к двойственности его натуры, хотя может и ругались вслед, когда он шел по коридору в кухню, чтобы протолкнуть таз с грязной посудой через окно в раковину, – его медлительность, неуклюжесть и бестолковость была всем хорошо известна. Но по вечерам и в выходные дни эти же люди вопили от радости, когда на них лился водопад его музыки, хватали его за рукава и повторяли его имя, словно имя святого. Они бы целовали ему ноги, если бы знали, откуда берется сила его голоса и в чем секрет зеленого аккордеона – а может, из ревности или зависти швырнули бы его в огромный горячий котел.

Релампаго

До войны, прежде чем в 1936 году переехать в Хорнет, семья жила у реки, в саманном домике. В округе еще оставалась дюжина таких же домов, нищих и удаленных друг от друга. Неподалеку, описав дугу, исчезала на западе железная дорога. Первые годы своей жизни сыновья играли со старыми колесами, пылью, палочками, мятыми банками и бутылками. Релампаго жили в этом доме несколько веков, еще с тех времен, когда не существовало самого Техаса. С 1848 года они считались американскими гражданами, но несмотря на это англо-техасцы называли их «мексиканцами».

– Кровь гуще, чем вода в реке, – говорил Абелардо.

Поколение назад мать Абелардо – на самом деле не мать, поскольку он был подкидышем, голым младенцем, завернутым в грязную рубаху и оставленным в 1906 году на полу церкви, – молчаливая согнутая женщина знала лишь детей, тортильи, землю, прополку гороха, тыквы, помидоры, чили, фасоль и кукурузу.

Старик-папаша – на самом деле, не отец – был полевым рабочим, постоянно в разъездах: в долине Рио-Гранде, в Колорадо, Индиане, Калифорнии, Орегоне или на техасском хлопке. Человек-невидимка (подобно тому, как сам Абелардо стал невидимкой для своих детей), работа, работа, опять на север, переводы на небольшие суммы, иногда он возвращался на месяц-два, горбун с огромными расцарапанными руками и запавшим беззубым ртом. Несчастная человеческая машина для работы, искалеченные согнутые руки созданы для того, чтобы хватать и тянуть, поднимать ящики и корзины, чтобы держать. Без работы руки повисали, им становилось неловко. Он и сам знал только работу: глаза скошены и полуприкрыты, лицо не отягощено следами раздумий, вместо рта дырка, щетина на щеках, замусоленная бейсбольная кепка, а рубашки он таскал до тех пор, пока они не сгнивали. Если и была в его жизни красота, то об этом никто не знал.

Пришел день, и его изношенный отец исчез. Очень нескоро женщине рассказали, что ее муж утонул в одном из северных городков: хлынувшая на улицы девятиметровая стена воды смыла его вместе с другими несчастными – мутная желтая жидкость, наводнение, что испугало бы даже Ноя, катастрофическое порождение ливня, свирепее которого никто никогда не видел – за одну грозовую ночь тогда выпало тридцать шесть дюймов воды.

Детство Абелардо прошло среди музыки, которую он извлекал из палочек, набитых горохом банок, металлических обрезков и своего собственного пронзительного голоса; а еще у речки, что текла, когда не пересыхала, к Рио-Гранде, была то глубокой и полноводной, с кучами иноземного мусора, а то просто размазанной по гравию пленкой ила – границы ее прочерчивали тополя и ивы, густо усыпанные резвыми птицами: в сентябре белокрылые голуби подпрыгивали, взлетали высоко в небо и расходились там веерами, вокруг них, не переставая, щелкали выстрелы, ПАФ, паф, а весной на север, на холодный пронизывающий север отправлялись ширококрылые ястребы. Он смутно вспоминал, как стоит рядом с каким-то человеком – мужчиной, но не отцом – под кедровыми вязами и эбеновым деревом, вдыхает невообразимую смесь гуаджилло, черной мимозы, акации и смотрит на темно-синюю змею, обвившую тонкие листья. Он тогда почти разглядел пятнистого оцелота, на которого показывал мужчина – словно кусочек земли, пойманный пятном света, вдруг вытолкнул себя наверх и утек в чащу. На сыром песке речной излучины он как-то нашел оттиск целой птицы – все, кроме головы: крылья вывернуты в стороны и вниз, на распластанном хвосте отчетливо видны перья, и вся картинка ясная, как отпечаток археоптерикса в доисторической грязи. Другая большая птица стояла на спине у первой и, словно секатором, зажимала клювом ее голову – секунду спустя она унесла ее прочь.

Он был Релампаго не по рождению, не по наследству, не по крови, а лишь по формальному усыновлению, но, тем не менее, унаследовал все имущество Релампаго, поскольку одиннадцать других детей умерли или пропали. Вода была их роком. На глазах Абелардо утонула Елена. Они тогда носили воду – трое или четверо истинных Релампаго с трудом взбирались на крошащийся берег, когда вдруг раздался всплеск и крик. Он еще успел увидеть, как молотит воду рука, как над грязным потоком поднимается кричащая голова, чтобы через секунду исчезнуть окончательно. Он бежал домой впереди всех, вода плескалась из ведра на босые ноги, проволочная ручка больно резала руку.

вернуться

71

Господи (исп.).

26
{"b":"22589","o":1}