К тому же я пьян. И у меня нет друзей. И меня предал «Гром». Я не могу уснуть, потому что я пьян, у меня нет друзей, меня предал «Гром», я упустил первую и единственную возможность расстаться со своей девственностью, и кровать кружится подо мной. Она вращается так сильно, что я вынужден встать и принять оперативные меры.
Засунуть палец в горло. Выблевать. Вымыть. Почистить зубы. Обратно в постель.
Вращение кровати подо мной более или менее прекращается. Но я по-прежнему остаюсь неудачником и девственником, у которого нет друзей.
Мастурбация — вот что поможет мне уснуть. Я тяну свой предательский орган, который, разумеется, теперь, когда рядом нет девчонки, способной порадоваться этому, поднимается без всяких усилий. И я мысленно представляю себе сегодняшний вечер, но в новой редакции, в которой эрекция происходит у меня, как только девушка просит об этом, и я довожу ее до яркого оргазма уже через секунды после того, как вхожу в нее.
Но я никак не могу кончить. Я продолжаю вспоминать вечер, пытаясь оживить в памяти эротические моменты: когда она впервые прижалась ко мне, услышав про скелет; первый поцелуй; «я хочу, чтобы ты вошел в меня», свой язык внутри настоящего влагалища настоящей девушки. Но как только я приближаюсь к оргазму, возникают отвлекающие неприятные мысли Брюер, который спрашивает: «Надеюсь, ты не уходишь?» — и я, фактически извиняющийся перед этим чертовым ублюдком. Руфус и Эдвард, издевающиеся надо мной на лестнице. Девушка, которая не оглядывается.
Мой член уже начинает саднить, и с нехотя вытекающей струйкой я наконец-то получаю облегчение.
В середине его чувствуется неприятное жжение, как будто в канал вставили горячую иглу. Когда я писаю в раковину, становится еще хуже. Я лежу без всякого сна, не думая больше о том, что я неудачник, девственник, без друзей и будущего. Я думаю только о том, как пульсирует боль в моем несчастном члене.
Почти уже поплыв, я резко пробуждаюсь от мысли, что на грязных трусах, брошенных внизу, вышито мое имя. Я поднимаюсь, достаю трусы, тру их под краном и бросаю в мешок для стирки.
Черные полуботинки, серые мокасины
Дорогой м-р Девере!
В качестве помощника королевского герольдмейстера я вынужден исполнить свою печальную обязанность, известив Вас о кончине Вашего троюродного кузена, его светлости герцога Уэссекса. Я полагаю, что до сего дня Вы могли быть не осведомлены о данной родственной связи. Но надеюсь, что Вы будете не слишком удивлены, узнав, что, поскольку его светлость скончался, не оставив потомства, то Ваш отец, как ближайший родственник мужского пола, наследует титул и имущество, стоимость которого близка к 100 миллионам фунтов стерлингов.
В качестве старшего сына 26-го герцога Вы, разумеется, получаете право — до принятия герцогства самому — именовать себя маркиз Фроум.
Остаюсь, сэр, Вашим покорным слугой,
и т. д., и т. д.
Я храню надежду обнаружить такое письмо в своей почтовой ячейке в швейцарской. До сих пор у меня были одни разочарования. Если в ячейке что-то есть, то обычно это какая-нибудь ерунда, вроде записки от руководителя группы или ксерокопии напоминания об очередном собрании одного из бесчисленных обществ, в которые я вступил во время ярмарки для новичков, совсем об этом позабыв. Если повезет, то там окажется твердое тисненое приглашение на модную вечеринку с напитками у какой-нибудь важной персоны; его можно поставить на каминную доску, чтобы все видели, что я тоже важная персона.
Письмо же это упорно остается лишь в области фантазии. А мой отец упорно остается мистером Хью Девере, преуспевающим, но далеко не нажившим ста миллионов фунтов бизнесменом из западной части Центральной Англии.
Что очень стыдно, потому что, будь он герцогом — или, не будем привередничать, графом, лордом или хотя бы простым баронетом, — мне было бы гораздо легче представлять его своим новым друзьям. Но объяснять это ему — бесполезно. Он не учился в Оксфорде. Он не поймет.
— Ты уверен, что не хочешь пригласить на обед кого-нибудь из своих друзей, а, парень? — спрашивает он меня оглушительно громким голосом, который несется от Том-Гейт через Большой двор в Пекуотер и проникает в окна всех приличных людей, с которыми я знаком.
Я несколько преувеличиваю. В действительности он говорит не громко. И у него нет выраженного бирмингемского акцента. В центральных графствах его произношение сочли бы шикарным, поэтому я, наверно, и не замечал его раньше. Но после двух триместров в Оксфорде мне хочется провалиться под землю всякий раз, когда он раскрывает рот.
— Как, например, насчет твоего приятеля Нортона. Интересно было бы увидеться с ним снова, правда, Джулия? — говорит он.
— Да, дорогой, — отвечает Джулия с шикарным акцентом. Впервые в жизни я начинаю присматриваться к своей мачехе. Что, например, думаю я, если представить себе, что она моя мать, а этот смущающий меня малый из Бирмингема — мой отчим?
— Нортон очень занят, — вру я. — И столик заказан только на одного. Так что идем.
В данном случае, как я начинаю понимать, выбор «Элизабет» был не самым удачным решением. Да, это один из самых шикарных оксфордских ресторанов, в который лучше всего идти, когда платит кто-то другой. Но именно поэтому старшекурсники Крайст-Черча так часто ходят в него, когда родители угощают их обедом. Лучше было бы заказать столик в ресторане, который несколько подальше от города. Скажем, в районе Бирмингема. Или на Гебридских островах.
«Элизабет» — старомодный, с низкими потолками и очень традиционной французской кухней ресторан. Из тех мест, где вас накормят розовыми бараньими косточками. К счастью, я вижу здесь мало знакомых. А те, кого я замечаю, похоже, так же не расположены знакомить меня со своими родителями, как я их — со своими. Все же столики располагаются в пределах слышимости один от другого, поэтому следует проявлять осторожность.
Я считаю необходимым принять следующие меры: говорить тихим голосом, чтобы отец вел себя так же; схватить карту вин и заказать бутылку кларета («Ты что, пьешь теперь кларет?» — «Тихо, папа, тихо!»), прежде чем отец успеет поинтересоваться наличием красного анжуйского; вести разговор так, чтобы отцу пореже удавалось вставить слово; обращаться со всеми вопросами о том, как дела дома, к мачехе, у которой нет такого акцента.
В результате обед оказывается напряженным и безрадостным мероприятием. Вместо того чтобы поболтать со своим стариком, обменяться обычными семейными шутками, обсудить текущие дела, я смотрю на соседние столики и думаю: «Ну почему мои родители не могут так же, как те, ходить в твиде, говорить хорошо поставленными голосами и вести себя сдержанно?» При этом мучаюсь мыслями, так ли заметно, что на отце костюм, купленный в «Марксе и Спенсере», рубашка на нем полусинтетическая и с одинарными манжетами, что галстук на нем ни в крапинку, ни военной расцветки и что ботинки, в которые он обут, — о, господи, ботинки! — это не начищенные до блеска черные полуботинки ручной работы с гонкими шнурками, а вульгарные серые мокасины с безвкусной металлической эмблемой, какие могут носить только бизнесмены из западных центральных графств.
И мой отец должен все это понимать, потому что он очень давно меня знает, и знает, каков я на самом деле, и он легко мог бы поймать меня на этом и сказать: «Джош, что на тебя нашло? Ты ведешь себя как жопа». Но он этого не делает, потому что я — его любимый старший сын, и он гордится, что я учусь в Оксфорде, где он и сам мог бы учиться — он достаточно умен, — если бы его желаниям не помешала необходимость заняться семейным бизнесом после того, как он закончил военную службу в Гонконге. Поэтому, вместо того чтобы испортить мне демонстрацию, он смиряется со всей этой чепухой, которая должна изобразить меня таким благородным и произносится с аристократическим акцентом, и пытается подыгрывать мне. Он старается изобразить из себя такого отца, какого мне хотелось бы иметь, для чего принимается говорить с таким акцентом, с которым, как ему ошибочно кажется, говорю я, и начинает говорить громко, чтобы могли слышать студенты, сидящие за другими столиками. Конечно, я съеживаюсь еще больше, потому что слышу, что он говорит неправильно, и они, разумеется, слышат тоже. Но отец не останавливается, потому что он не понимает, что ведет себя неверно, и потому что он смущен, а когда он смущен, то, так же как и я, держится вызывающе, а кроме того, его разобрало вино — мы слишком много пьем, чтобы смягчить чувство неловкости, и чем он пьянее, тем громче говорит, пока мы не решаем, что черт с ним, с пудингом, — поскорее бы уйти.