Получается не так противно, как я опасался. Сладкий и пряный вкус. Ничего удивительного — благодаря мускатному ореху. Мой школьный рецепт догорает после нескольких быстрых глубоких затяжек. Сначала не чувствую ничего, кроме головокружения, вызванного табаком, но постепенно подступают тошнота, потеря ориентации и мучительная головная боль. С головной болью я справляюсь с помощью пары таблеток парацетамола; победить тошноту, которую я объясняю пустым желудком, я стараюсь с помощью остатков несъедобных бананов, извлеченных из мусорного ведра — все равно в таком состоянии я не пойду в магазин за продуктами; а затем я пытаюсь насладиться потерей ориентации, которая кажется многообещающей.
Или я просто выдаю желаемое за действительное?
Думаю, что нет, потому что неожиданно бутылка «Кампари» перестает быть такой непривлекательной, как за полчаса до того. Даже возникает интерес к ней.
Спотыкаясь, я добираюсь до бутылки, открываю крышку и принюхиваюсь к содержимому.
Да. Горько и противно. Совсем как в детстве, когда дедушка, пивший эту штуку, дал мне сделать глоток, и я изумился: «Как ты можешь пить такую гадость?» А он ответил: «К этому привязываешься».
Смотрю на часы на камине. Десять минут седьмого. Еще очень далеко до открытия пабов. Похоже, что выбора нет.
Я бы добавил в вино льда, содовой и лимонного сока, но у меня их нет, а кроме того, не хочется разбавлять эту штуку: нужно выпить ее как можно быстрее, чтобы у вкусовых бугорков не было времени среагировать на этот кошмар.
Буль.
Брр.
Буль буль буль буль.
Брррр.
БУЛЬ.
Уже легче.
БУЛЬ БУЛЬ БУЛЬБУЛЬБУЛЬ БУЛЬ.
Готово.
* * *
Что происходит дальше, не совсем понятно. Я падаю в единственное кресло, радуясь своей сообразительности — не просто сообразительности, но чертовской сообразительности, благодаря которой я одержал победу над темными силами трезвости и сумел действительно… Боже, я совершенно разбит, окоченел, все идет кругом перед глазами, и тут вдруг я чувствую прокисший вкус поднимающейся по горлу и ударяющей в нос блевоты, а в висках начинает жутко стучать. Когда я добираюсь до часов на кухне, отмечая по пути, что ноги плохо слушаются меня, а рубашка вся мокрая и вымазана кусочками пищи, я обнаруживаю, что уже больше одиннадцати часов. Это удар, потому что в паб идти уже поздно, а выпить мне сейчас очень не мешало бы.
Помню, что потом я моюсь в ванне и раздается громкий стук в дверь, который я сначала принимаю за стук в голове, но кто-то действительно стучит снаружи.
— Войдите, — говорю я автоматически.
Это тот тип, который так странно смотрел на меня в магазине.
— Так это ты, — говорит он раздраженно.
— Я.
— Стало быть, ты двоюродный брат Сьюзен.
— Да.
— А она тебя не предупреждала по поводу мытья после десяти часов? Я рано ухожу на работу, а когда гудят трубы, я не могу спать.
— A-а. Извини.
— И еще одна вещь, — говорит он. — Когда в следующий раз полезешь в ванну, подумай: может быть, стоит сначала раздеться.
Я смотрю на себя. Верное замечание.
В рифму к «шлюхе»
Сентябрь 1987
Кв. 3, Сент-Полз-роуд, 88,
Лондон N1
Дорогая Молли!
Как тебе в Йеле?
Но хватит о тебе, потому что поговорить мне хочется о самом себе, и раз никого из моих прочих так называемых друзей нисколько не волнуют мои захватывающие приключения в Лондиниуме, я решил рассказать о них тебе. Не подумай, что непомерная длина моего письма как-то связана с тем, что я пытаюсь написать свой чертов роман или что возникла острая потребность в передислокации.
Что раздражает, когда пишешь роман, так это невозможность просто сесть и быстро набросать его. Я начал писать и сочинил шесть глав, и там были неплохие шутки и хорошие диалоги, и герои были списаны исключительно с людей, которых мы знаем, включая и тебя, — надеюсь, у тебя не будет возражений: я просто рассказал о твоем доме и о тебе в общем плане, но не о твоих взглядах и чертах характера, а сексуальные сцены не слишком откровенны. Ну, если подумать, то, конечно, откровенны. Чертовски откровенны. Но может быть, они с пользой напомнят о том, какую страшную ошибку мы наверняка совершили бы, если бы осуществили свое намерение сделать что-то такое, о чем можно пожалеть.
Что касается той части моей карьеры, которая не связана с писательством, то ее начало выглядит еще хуже. Прежде всего, состоялась моя беседа с этим жутким снобом в «Харперз энд Куин», с которым ты, должно быть, близко знакома, поэтому не называю его имени. На нем был дорогущий костюм, и я представляю, как он, глядя на то, во что был одет я, думал: «Я полагал, что, окончивший Оксфорд и с фамилией как у графа Эссекского, этот Джош Девере окажется молодым щеголем, но вижу, что он — полная деревенщина». После чего он лишился чувств, и его отхаживал нюхательной солью какой-то клеврет в напудренном парике.
Последний гвоздь в мой гроб, видимо, забил ответ на его вопрос о моих пристрастиях в архитектуре. Как ты знаешь, я крупный эксперт в этой области и очень ей интересуюсь. Правильно, наверно, было бы выдать что-то вроде «ах, обожаю великолепные аркады моего несравненного Крайст-Черча». Вместо этого я начал что-то болтать о своем увлечении Латьенсом, о котором ничего не знал, пока в метро мне не попалась в «Ивнинг стэндард» статья о каких-то его постройках, и я решил, что таким способом покажу знакомство со злободневными темами. «А, Лутьенс», — произнес он презрительно, как будто я только что сообщил ему, что больше всего мне нравятся здания, построенные из дерьма. Я также заметил, что он произнес «лут», в рифму со «шлюхой», тогда как я говорил в рифму с «сажей», считая его голландцем.
Конечно, мне нужно было назвать георгианскую архитектуру. Это я теперь знаю, потому что когда пошел на свое второе интервью в «Спектэйтор», то там сзади на стенке был текст в рамочке, где говорилось о том, что георгианская архитектура — единственная правильная и подлинная форма для лондонских зданий. Или какая-то еще подобная чушь. Сути разговора я не помню, потому что после слов: «Вы понимаете, что у нас нет вакансий?» — я потерял интерес к беседе.
Впрочем, припоминаю самый конец. Он спросил, какие у меня есть идеи относительно возможных статей. Я ответил, что по моим сведениям журналистам-новичкам не рекомендуется делиться своими идеями с редакторами, потому что довольно часто те поручают писать эти статьи другим, более опытным журналистам. Мне казалось, что это было лучше, чем признаться в отсутствии каких-либо идей, а кроме того, я думал произвести на него впечатление прямотой и честностью. Ответом был его слабый смех. Как будто я оскорбил его лично.
Но последнее интервью прошло гораздо удачнее. Оно было с тем малым, который редактирует «Дневник лондонца» — как ты, может быть, знаешь, это колонка светской хроники в «Ивнинг стэндард», — и лучшее в нем то, что его не было. Он просто позвонил мне и сказал: «Приходи и отработай дневную смену». Это я и собираюсь сделать завтра, за что мне заплатят, как я полагаю, фунтов 60, что составило бы 15 тысяч фунтов в год — ничтожная сумма по твоим плутократическим меркам, но для такого скромного выходца из Центральной Англии, как я, это огромная сумма и, добавлю, даже больше, чем зарплата моих дрянных приятелей в коммерческих банках, в частности Уортхога, которому, полагаю, платят каких-нибудь 13 тысяч фунтов.
У меня сухой и озлобленный стиль? Moi? Возможно, это как-то связано с тем, что последние несколько месяцев (можно посчитать, но не хочу портить себе настроение еще больше) моя сексуальная активность была примерно столь же высокой, как у матери Терезы во время международного года целомудрия. Может быть, это из-за того, что я живу в Айлингтоне, который настолько удален от цивилизации, что с таким же успехом я мог жить в Лапландии. Может быть, Господь наказывает меня за высокомерие, с которым я решил, что тот поразительный случай, который произошел у меня с женщиной старшего возраста на море в Греции — и о котором я, может быть, расскажу тебе когда-нибудь, а может, и нет, — что такой моя сексуальная жизнь будет и дальше. Может быть, на самом деле я ужасный тролль, ничего не представляю собой как личность и не имею никаких шансов на новые победы.