— Такая беда, что и слов нету. Колхоз у нас взбунтовался. Да, хороший был колхоз, крепкий, да вот приехал человек из города — выбрать пять человек рабочими на фабрику, стали выбирать — передрались, арык выпустили, сушилку подожгли и друг друга ножами режут.
— Сколько людей поубивали! — сказал второй приехавший.
— Туту порубили, уважаемые, людей попортили!.. Ах, что делается! Я вот забрал сына и старуху, еду в кочевки, пережду пока что. А то завтра приедут из города, сейчас же — а-а, ты не колхозник, кулак, вредный элемент, — садись, тюрьма.
«Садись, тюрьма» сказал человек по-русски, но все поняли и засмеялись, как хорошей остроте.
Торговцы стали прощаться. Тогда с бардана в углу поднялся хромой человек и сказал:
— Подождите ехать. Я сейчас вам важное слово скажу.
Дехканин из Чимкента, что выходил в темноту, вернулся и стал у дверей.
Хромой человек вышел на середину, посмотрел на приехавших, сказал, указывая всем на них:
— Вот эти люди — трое — эти люди завтра будут арестованы. Это они подожгли. Они кулаки. И если меня убьют, Фарух, скажи всем, что убил меня кулак Беги из Денезли.
— Ах, шайтан его… это сын кузнеца, — тихо ахнула женщина.
— Да, я сын кузнеца Мурада, — сказал хромой.
— Не знаю, что случилось, но ты, Беги, свою вину знаешь, раз уходишь в кочевки. Запомните его имя.
Утро поднялось над Денезли, как большой костер из отсыревшего камыша. Дым стоял над садами, и вода залегла на улицах и во дворах.
В тяжелом запахе гари глухо звучал человеческий голос.
Анна-Мамед сидел на плоской крыше отцовского дома и грел у маленького костра свой мокрый халат. Над Денезли перекликались люди.
Беспокойный куриный вопль и блеяние овец в окруженных водой хлевах поднимались то тут, то там. Иногда по большой улице пробегала бездомная лошадь или, громко и страшно лая, проплывал голодный пес.
Анна-Мамед спустился во двор, круглой лепешкой выглядывающий из воды. На сухом островке двора столпились куры, кошки, псы и десяток взъерошенных крыс. Крысы пискнули, но не сдвинулись с места, когда Анна-Мамед прошел, задевая их сапогами. Он хотел было выбраться на холмы за аулсоветом, туда, откуда шел говор людей и запах пищи, но не знал, как пройти водяные разливы.
Проникая сквозь облака и дым, солнце окутывало поду, и она казалась глубже и тяжелее.
Вдалеке, на холмах, перекликались люди, а дома были пусты. Анна-Мамед, крикнул раз-другой, потом сел, и скрестил ноги и запел долгую песню, в которой без слов хотел рассказать все, что мучило его упрямое сердце.
Он сидел и пел и, не видя, смотрел на землю и воду, на крыс и кур. Он видел, что куры суетливо хлопочут возле чего-то и толкаются и ворчат, пожирая какую-то пишу. Ом видел — копошатся черви в траве. Он видел — черви расползаются по растениям и поедают листочки.
А мысль была далеко. Он думал о разрушенном доме отца, о пожаре, о срезанных ночью деревьях, о кулаках, о том, что многое нужно будет начинать сначала и что молодым ребятам настало время работать, каждому в десять рук. Он думал, и вот, законченная, отхлынула мысль, и на ее место ввалилась другая — черви, черви живы, черви что-то едят, не туту, нет, другое.
И он подполз, как зверь, к траве, усеянной червями, и уже не глазами, а мыслью увидел и понял, что черви едят одуванчик. Подумав, что он ошибся, Анна-Мамед даже протер глаза.
Да, шелковичные черви, выброшенные из дома на двор во время ночного погрома, не умерли, а спокойно грызли листья одуванчиков, будто всегда их ели наравне с листом шелковицы — туты.
Анна-Мамед приник к земле.
Никаких сомнений не было — черви деловито пожирали одуванчики.
В голове Мамеда все завертелось.
Никто даже из самых мудрых стариков не знал, что червь питается чем-либо, кроме туты, и она почиталась единственной кормилицей его. Никто никогда не видел, чтобы червь поедал другой лист. Никто не поверит, если просто сказать об этом, а потому следует показать событие людям во всей его полноте и важности и сделать его оружием борьбы против кулаческих попыток уничтожить деревья туты и этим погубить разведение червя, разрушить рождение первых шелковичных колхозов.
Анна-Мамед любил, чтобы вещи и события служили новую службу, и сейчас в уме его родились планы, как и что надо сделать. Ах, сколько чудесных планов возникло тут у него сразу!
«Кулаки, — думал он, — будут кричать, что дело с одуванчиком — колдовство, а бедняки в душе своей скажут, что и вправду непобедимы большевики, на помощь которым приходит даже сама природа».
Сам Анна-Мамед не думал о научном смысле открытого случая. Он был только доволен, что открыл его он, Анна-Мамед, а не кто-либо другой из враждебного лагеря, и что теперь он вправе использовать случай, как нужно, в любом применении. Он полз по земле, наблюдая червей, и пел, и кричал, и смеялся.
Лодка, которая пришла за ним, долго не подходила к островку двора, и Фатьма говорила шопотом:
— Смотрите, Мамед сошел с ума. Вы слышите? Надо его связать веревками. Он поет и смеется. Вы слышите?
К приезду в Денезли комиссии для расследования событий обнаружилось множество мнений относительно того, как дальше быть. Одни стояли за то, чтобы немедля просить помощи центра в снижении налога; другие предлагали прежде всего распустить колхоз, так как, говорили они, год будет трудный, а в тяжелые дни даже пес уходит из дома и живет в одиночестве; третьи намерены были бросить все и уйти навсегда в город рабочими. Был собран с утра шумный митинг.
Еще не прибыла комиссия, а у трибуны уже шли яростные споры. Старики ссылались на божий гнев и пытались найти оправдание кулакам. Кулацкие подголоски трусливо отмалчивались, а молодежь воинственно грозилась будущим, но конкретных планов и сама не имела.
Часов в десять утра пришел Анна-Мамед. Он взошел на трибуну, и толпа смолкла, увидев его изможденную фигуру. Многие думали, что он станет просить за отца, или выскажет слова сожаления о происшедшем, или, наконец, обратится к собранию за милостыней. Но он начал свою речь так, как если бы ничего не произошло и будто люди собрались для решения трудных, но спокойных вопросов, как некогда собирались у мечети говорить о премудрости аллаховой и решать философские споры.
Он сказал, что его речь — к старикам, и начал ее с того, что коснулся событий ужасной ночи.
— Наш сосед Беги, старший кулак, так сказал, покидая аул: «Именем пророка проклинаю благополучие Денезли. Проклинаю труд денезлийцев и зову на их головы все беды, какие могут случиться, и говорю: червь погибнет здесь и шелковица перестанет расти и люди будут жить, как дикие звери, пока не кончится срок проклятья».
Уходя, Беги и его люди попортили корни многих деревьев. Пожар погубил другие. Теперь старики говорят, что вот проклятие Беги вступило в силу и что нам грозят нищета и голод. А я говорю: его проклятие ложь, нет Магометов-пророков, карающих нас, есть враги революции. Но если бы и был пророк и если бы проклял он нас, я, Анна-Мамед, вызвал бы его на соревнование и победил бы на ваших глазах.
Кто говорит, что нам нужно, подобно умирающим животным, уйти в свои логова и распустить колхоз? Кто говорит, что мы не можем платить налогов? Кто говорит, что нужно послать деньги святому человеку, чтобы он замолил проклятие?
А я скажу, что мы должны платить государству прежнее, кто же против — заплатит вдвое, и будем жить в колхозе, и жизнь наша улучшится, а кулакам и их людям утроим обложение, чтобы помнили свое зло.
Потом он открыл решето, которое во время произнесения речи держал перед собой, и показал всем, говоря:
— Сказали нам, что червь проклят и жить не будет. Но вот! Не только жив червь, но даже есть новый корм. Найти его легче легкого, и пусть никто не боится, что листа шелковицы не хватит. Не уменьшим, а увеличим выкормку — вот наш ответ пророку.
Он сошел с трибуны и показал, что у него в решете лежат сытые черви и покойно едят листья одуванчика.