Ночь менялась раза четыре. Ветер затих, и повалил дождь, шумный, сутолочный, бедственный, но и он прекратился быстро, будто весь вытек из небесных запруд, и на мгновение вылезла бледная, замученная луна, но и она скоро зябко закуталась в рванье облаков, и тогда началось что-то похожее на медленный теплый рассвет.
Постепенно горы отделились от облаков, небо отделилось от моря, и стало далеко видно. Костюк огляделся по сторонам: у каждого дома торчала человеческая фигура. Все мужчины встречали утро. И все молчали, будто не замечали друг друга, и каждый делал вид, что он один.
Серая полумгла быстро зарозовела. Предметы стали окрашиваться в яркие цвета. В ложбинках вспыхнули сады. Синим блеском ударило в глаза море. И горы раздвинулись, расправили свои плечи, и по их гребням побежали первые лучи солнца.
Было что-то несказанно прелестное в картине этого раннего утра. Страна показывала себя людям. И Костюк все увидел сразу и сразу все понял. Густые леса сбегали по склонам гор. Ниже, на теплых холмах, пестрели виноградники и табачные участки. В ложбинах и ущельицах прятались фруктовые сады. Еще ниже опять пестрели виноградники и сады. А совсем внизу, за порослями диких кустарников, ярко окрашенных сейчас, серел гравий у берега.
Тут было все: и широкий простор для глаза, если смотреть в море, которое синей степью уходило за горизонт до самой Туретчины, и уют, если поглядеть на леса и холмы с виноградниками, и высота, если глядеть на скалистые выси гор, — тут было все как во сне.
Край этот он хорошо знал еще с детства, когда, бывало, мать, баюкая его, певала что-то грустное и нежное о крымских степях да о чумацкой доле, а он, мечтая о том, что открывала ему песня, зябко и жутко вздрагивал от страха перед теми бескрайными степными опасностями, избежать которых было не в его воле.
Потом, когда подрос, тоже немало слышал он о Крыме, но это были уже добрые слухи: о пшеницах, о подсолнухе, о садах. И казалось, что край этот далек и чуден, как хоромы царя, и даже странно, что в нем родится обыкновенная русская пшеница, а не какое-либо особое, царское зерно.
И вот он теперь сам стоит на горе перед морем и сядет перед ним пить чай, а потом будет обедать и вечерять, а потом спать ляжет, а оно, как стояло, так и будет все время стоять перед его простой и скромной жизнью.
Горы, которых он давно уже не видел, тоже были расставлены вокруг его дома как бы в украшение всей здешней жизни.
И было всего много: и моря, и гор, и лесов, и равнин, — только людей было здесь маловато, и, видно, по ним соскучилась и истосковалась вся эта диковинная природа.
«Да тут и помирать, братцы мои, не захочешь», — подумалось Костюку, и он впервые за долгие часы широко и спокойно вздохнул.
Пытливый хозяйственный ум его заработал с вдохновением и азартом, и он встал с камня и пошел вверх по улице, чтобы окинуть взглядом сразу всю деревню. Тут только он вспомнил про свой новый дом, оглянулся, не узнал его и даже испугался: где же это он? Но вот приметил он камень, на котором просидел всю ночь, и впервые внимательно всмотрелся в усадьбу.
Дом был маленький, но опрятный и крепкий. Стеклянная веранда выходила в крохотный дворик, крытый виноградной лозой. Море глядело снизу прямо во двор. Казалось, плюнь через ограду, попадешь в море. Несколько незнакомых деревьев с пахучей листвой торчало по краям дворика. Небольшой клочок огорода косо прилепился сбоку.
«Тесновато, да уж как-нибудь…»
И он стал подниматься вверх по узкой крутой улочке.
— Ну, как, Костюк? — окликнул его голос председателя. — Как располагаешь? Житуха, а?..
Костюк, не оборачиваясь, но чувствуя, что председатель приближается к нему, провел рукой по лицу.
— Что же, ответственную жизнь предоставили, — сказал он довольно. — Рай!..
— А ты как думал? Да только до рая еще далековато. Рай, Костюк, сделать надо, рай сам в руки не дается…
— А чего ж, и сделаем, — спокойно, с достоинством ответил Костюк, — раз мы есть сталинские уполномоченные и нам эта жизнь предоставлена… Чего ж не сделать… Вот, перво-наперво, ветряки надо поставить, — сурово провозгласил он по праву старейшего, и председатель кивнул головой. — Понял? Чтоб воду с колодцев качать. Второе, свинофермы наверх отправить, к лесу поближе, да к тому, шоб нам свинья не мешала…
— Ну, ну, ну… Давай, давай…
— Пчелу завести. Ты гляди, какой воздух духовитый, чистый мед. Пчелу, пчелу — первым делом. Лодки завести для рыбы, — продолжал он в радостном порыве освоения новой жизни, в азарте первого вживания в нее. — Море ж стоит, само просит — бери.
— Это верно, рыбу возьмем. Ну, ну? — поощрял его председатель.
— А ту ущелью — вон, по-над скалою — всем колхозом завалить бы снизу, дамбу сделать, — такой ставок будет… Там нехай гусятки роятся. Оттель и сады поливать. Понятно?.. Тут раз и плюнуть, на два каких-либо лета работы. Зато!.. Чуешь, председатель?
— Да чую, милый, чего ж мне не чуять!.. Я ж сам с глазами… Ну, давай, давай!
Толпа стояла за Костюком, молча слушая его. Он был самый старый, самый из всех недовольный, брюзгливый, требовательный, но зато и самый опытный. Где только не побывал он за всю свою жизнь — и на Кавказе, и на Дальнем Востоке, и в Туркестане, — и отовсюду возвращался в родное село, нигде не найдя ничего, что было бы милее его сердцу. А теперь Костюк, видать по всему, не собирался назад. Нет, не собирался! Ужалила его здешняя красота и покорила навеки.
Сонно потягиваясь, женщины выходили из домов, оглядывая их осторожными взглядами и сравнивая с соседскими. Вышла и его сноха. Костюк, не взглянув на нее, продолжал шутейно, ободряюще:
— И вино в здешних местах легкое, здоровое вино, и табак тоже легкий, а варенья, бабы, будете варить с кизила — вон его на горах тучи, да с терну, да с того с ореху зеленого, как грузины варят, а то с персика, а водку гнать — с косточков, добрая водка! И жить нам здесь до полного счастья.
Никто не прерывал старого Костюка…
Задумался и он.
Конечно, каждый понимал, что не с варенья придется начинать жизнь на этой трудной, каменистой земле, но уж так хотелось всем, чтобы было действительно хорошо, что слова Костюка о варенье встречены были веселыми улыбками, оценившими добрую его шутку. Повеселела и сноха Костюка, и красивое, но капризно-сварливое лицо ее приняло милостивое выражение.
«И трудно и невесело будет вначале здесь, на новом месте, — думал Костюк, — но душа человеческая любит, чтобы где-то впереди, за извилинами тяжелого пути, светило солнце».
И это дальнее солнце он видел, он почти чувствовал его легкую теплоту…
«А трудности… Да боже ж мой, когда их не было! А тут, смотрите, какая красуется жизнь, берите ее с любого края!..»
И Костюк снял с седых волос шапку, и все сняли вслед за ним:
— Рай нам отвел ты, дорогой товарищ Сталин. Дай бог тебе здравия, а нам — удачи!
И долго-долго молчал, точно ждал ответа.
А солнце, оседлав золотисто-зеленые горы, уже захлестывало мир. И стояла вокруг тихая красота, такая, какой еще не видели эти люди.
1945
Чья-то жизнь
Собрание партийного актива закончилось вечером в субботу, и все прибывшие из района заторопились домой.
Стояла тихая веселая зима с устойчивыми погодами, вечера напоминали весну, длились нескончаемо долго и были полны такого очарования, что даже люди, никогда не обращавшие внимания на природу, невольно поддавались ее ласковому влиянию.
Дорожный инженер Горюнов заранее сговорился с агрономом Чириковым, что тот довезет его до дому на колхозной таратайке. Но когда они вышли из Дома культуры, где происходило собрание, и, наскоро попрощавшись с многочисленными знакомыми, завернули за угол, где их должен был ждать колхозный конюх, Виктор Андреевич, то вместо таратайки встретил бригадира-виноградаря Грищука с сыном, слушателем сельхозтехникума. Оказывается, председатель колхоза таратайку прислать прислал, но на нее, помимо колхозного агронома Чирикова и Грищука с сыном, приказал забрать еще пропагандиста из райкома. За ним-то конюх сейчас и побежал. Было ясно, что придется итти пешком, потому что искать другие колеса было уже поздно.